ЧАСТЬ III  ФИЛОСОФИЯ ИСТОРИИ

 

Философия истории — сфера философского знания, нацеленная на обнаружение в совокупном общечеловеческом опыте жизне воспроизводства неких сквозных зависимостей, схем, структур, освещающих ключевые вопросы хода, смысла, цели, назначения, судьбы, характера традиционных единиц исторического процесса, начиная с народа (государство, нация) и кончая родом Homo sapiens в целом (тотальность цивилизации).

 

 

 

ГЛАВА I. ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ СМЫСЛ ИСТОРИИ

 

Форма истории (социальности) уникальна; содержание ее универсально. Дело истории — всечеловеческое, корпоративное; дело частного человека (лица), участвующего в творении истории, — партикулярное. Понимание этого актуализирует ряд проблем. Как два эти дела взаимосвязаны? На чем крепить умопостигание истории как целого? Если самореализация лица эгоистична, а потому прозрачна, просчитываема, тогда откуда в качестве деятельностного резюме возникает имперсональное, надличностное? Частные науки, анализирующие форму явлений, ищут «правду текущей жизни». Философски экипированные метаисторические, политические, юридические системы социального профиля осмысливают содержание явлений, «правду тайного предназначения». Водораздел между двумя «правдами» проходит по основанию единичной или всеобщей субъектности.

На уровне «логик» (специальных наук) выявляется существо деятельности; на уровне «софии» (металогия) выявляется существо смысла деятельности. В одном случае возникает линия «правды лица», в другом случае — линия «правды народа, государственности». Онтологический срез рассуждений поставляет дихотомию личностного — сверхличностного, свободного — предопределенного в творении жизни. Деяния лиц — эгоистичны, партикулярны, обозримы; совокупный результат деяний лиц — имперсонален, едва не вынужден. Как правило, получается то, чего никто не желал. Живем, живем, а в конце жизни — одни пустяки; ищем, где всем просторно, находим же железную клетку наличного порядка; стремимся к бытию, захватывающему дух, имеем мелкие, редкие крохи доброго, бескорыстного, красивого. Горняя тоска по необыкновенному перебивается дольней мудростью кротких.

Четко фиксируемый разрыв цели и результата нашей (исторической, политической, государственной) деятельности питает стратегию «хитрости» мирового разума: некая высшая интеллигенция «хитрит», разбалансирую намерения, интенции и плоды тщаний. Врожденным и неустранимым пороком данной, заявленной Вико и развитой Гегелем идейной культуры выступает, однако, подрыв естественности. Наука кредитует лишь опирающиеся на понятия собственной динамики, исключающие скрытые параметры, каузально фундированные модели. С этих позиций конструкция «хитрости разума», очевидно, неадекватна.

Как строить социософию, проводя глубокую концептуализацию объемных явлений исторического, политического, государственного? В створе вопроса зададимся проблемой причин трагедии лиц у власти. Карамзин, подхватывающий его взгляд А.К.Толстой усматривают корни коллизий в возмездии за преступления: отчаявшийся народ поворачивтся телесным тылом к тиранам — историческим (политическим, государственным) лицедеям. Возникает контрастная оппозиция деспотов-властолюбцев (Иван IV, Борис Годунов и т. д.) — просвещенных монархов (Екатерина II, Александр I и т. д.). «Нет зверя свирепее человека, если к страстям его присоединить власть», — говорит Плутарх, высказывая Истину почти абсолютную. Изверившись в самовластии, несении тягостей правления, Иван IV убеждает Федора «царствовать благочестиво, с любовью и милости». Но как диссонирует наставление с фактическим опытом управления державой. Личное дело не совпадает с делом государственным. Гений и злодейство не единятся в сфере духа, но идут рука об руку в сфере власти. Генрих IV, Ричард Ш — престолозахватчики-интриганы. Екатерина Медичи — отравительница родственников. Иван IV, ПетрI — палачи сыновей. Екатерина II— сообщница убийц мужа. Ленин, Троцкий, Сталин — народоненавистники. Примеры, конечно, легко множатся.

Пушкин, сторонники историко-юридической школы (Кавелин, С. Соловьев) разводят перипетии персональной судьбы и логики государственного устроения. Характер эпохи— производное черт не лица, а социально-исторический обстоящий. Скажем, Смутное время на Руси порождено не особенностями царя Бориса как тронодержатель. Оно — дериват борьбы сил, интересов. Годунов, полагает Пушкин, обречен: безотносительно психологической предрасположенности к тирании, восстанавливавшей против него народ, он не отвечал назначению. Такой нестандартный ход мысли чреват накатом вопросов: что есть историческое, политическое, государственное назначение? Какие неявные пружины величия (силы, интересы) и как проступают в явной личностной деятельности? Есть ли история (политика, государственность) результирующая взаимодействия лиц или манифестация сверхличностного (провидения)? Если первое, то почему содержание истории (политики, государственности) рассогласовано с ее формой? Если второе, то в чем корень предопределения?

Поставленные вопросы в конце концов как к исходному пункту стягиваются к одному: если «назначение» в истории, политике, государственности не вымысел, то в чем высший умысел, промысел, кем он установлен, как он проявим в жизни?

Резонные чувства растерянности, недоуменности ввиду последнего усугубляются многозначительной сентенцией Дизраэли: «Миром управляют совсем не те, кого считают правителями люди, не знающие, что творится за кулисами». Итак, закулиса. Рефлексия ее статуса упирается в общем случае в экспозицию баланса личностного — государственного, человеческого — властного, индивидуального — державного в синкретизме историко-политической деятельности. Метафизика роли лица в истории снимается, следовательно, метафизикой государственности — фундаментальной гуманитарной наукой, полноценное оформление которой принадлежит будущему.

Бог имеет дело с конечным (ultimate), человек с ближайшим (proximate). Объяснение причин необычайных событий истории вязнет в кругу отличающихся поспешностью формы, темнотой содержания мнений. Спросим: каковы причины войны 1812 г.,— качества государственных лиц? Происки Англии? Недостатки континентальной системы? Ошибки устремленных к единству союзников? Указанные факторы не иллюзорны. Герцог Ольденбургский обижен; Наполеон властолюбив; Александр тверд; континентальная система негодна; союз России с Австрией не замаскирован. Все так. Но для обозревающих случившееся с высот времени причины громадности произошедшего недостаточны.

Почему миллионы убивали, мучили друг друга (вследствие того, что Наполеон властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра, герцог Ольденбургский обижен?); почему состоялось «воинственное движение масс европейских народов с запада на восток и потом с востока на запад»? (вследствие традиции, согласно которой колонизация идет с запада на восток, а варвары с востока на запад?). В чем непреложность осуществленных действий, свершившегося? Что вообще означает непреложность?

Отстаивать фатализм: субъекты истории — рабы провидения, заложники промысла, — несерьезно. Проводить волюнтаризм: субъекты истории — гении, действующие случайно,— несерьезно не менее. Персонификации, как и деперсонификации истории, означая отказ от жизне подобия, комбинируют отвлеченно-условными конструкциями. Акцентуация бытия (надындивидуальное) в рассуждениях навевает вполне обезличенную, безымянную образность типа выведенной Л. Андреевым в «Жизни человека», где в качестве персонажей фигурируют «человек», «жена человека», «друзья», «враги человека». Акцентуация быта (индивидуальное) навевает образность точек стресса, срыва выбившихся из обоймы людских сцеплений парий. Такова, если искать прототипы в творчестве того же автора, система героев повести «Красный смех», вне места и времени изображающей коллизию недопустимо необузданного индивидуализма (противоестественные человеческие состояния на грани массового безумия).

Действия исторических лиц и не произвольны и не предвечны; они и реальны, и символичны; будучи частными, они находятся в общей связи со всем ходом истории. Концептуальной проработкой этой связи и занята философия истории, озабочивающаяся установлением общих основных черт определенных времен, проявляющихся личностно, субъективно. Философия истории — не умозрительная дедукция тайных пружин исторического процесса, а его осмысление, приуроченное к временным (цивилизационными) сдвигам, смене склонных к авторефлексии поколений.

Существует мысль в истории; мысль для истории; мысль об истории. Первые два прецедента — фиксация эпизодов устроения, преодоления жизни индивидуальной волей (история для себя), когда по словам Плутарха, существование «зависит от одного... человека». Это — стезя истории. Третий прецедент — реалистичное изображение малореалистичных (на поверхности нередко неразумно нереалистичных) явлений человеческой жизни со ставкой не на неведомые законы воображения (спекуляция), не на повторяющиеся факты (эмпиризм), а на факты, создающие последовательность. Говоря об этом предмете, сошлемся на К. Леонтьева, отмечающего: «Государство держится не одной свободой и не одними стеснениями и строгостью, а неуловимой пока еще для социальной науки гармонией между дисциплиной веры, власти, законов, преданий... обычаев, с одной стороны, а с другой, — той реальной свободой лица, которая возможна даже при существовании пытки».

Рефлексия подобной «гармонии» и есть стезя философии истории, претендующей на итоговую выработку не слепых связей, а структурного понимания с последующим осмысленным переносом «человеческого» на «историческое», между которыми «такое глубокое, такое таинственное в своей первооснове сращение, такая конкретная взаимность, что разрыв их невозможен».

Сказанное подводит к заключению: вникнуть в судьбу исторического, его назначения предполагает выработать серьезную версию само становления Ното sapiens. Приступая к эскизу такой версии (связывающей «гонию» и «софию»), оттолкнемся от идей антропософских.

 

1.1.  ПРОЕКТ АНТРОПОСОФИИ

 

Резюмируя основные гносеологические соображения перспектив достойного отображения субъективных деятельностный перипетий, развитые выше (см.: Т.1, ч. IV), акцентируем следующее. Организуясь согласно эталонам науки и оттого превращаясь в социальную физику, стандартная социальная теория (СТ) предполагала элиминацию из рассмотрения вопросов субъективности с тематическим сдвигом с человеческой, экзистенциальной, персонально-жизненной «репрезентативности» на расчеловеченную, безжизненную объективно-логическую «репрезентантность».

Между тем подобный сдвиг во всех отношениях неправомерен. В позитивности своего интереса СТ нацелена не только на государство, но и на гражданина, не только на человечество, но и на человека, не только на род, но и на индивида, не только на социальность, но и на. персональности, не только на среду, но и на личность.

Правила задания типового концептуального мира не ориентируют на познавательное освоение «индивида». Традиционная наука бес субъектная, деперсонализирована, но что в этом хорошего? Выдерживая высоты теории, подтягиваясь к науке, стандартная СТ деформирует субъекта, проходится по нему катком абстракций отождествления, приемами идентификации. Однако, изгнанный в дверь, субъект рвется в окно. При концептуализации миро жизненных реалий СТ не избежать индивидоцентричных контекстов, эксплицирующих, почему в ситуации «Х» с участием действующих лиц «Y» имело место «Ъ». Родовые признаки, регулярности, ин- варианты, типажи, расчеловеченные концепты оказываются бесплодными, недостаточными.

Оправдан, следовательно, поворот от объектной стандарт ненаучной СТ к СТ субъект содержащей. Перспектива его связывается с проектом антропософии.

Гуманитарная субъект содержащая, индивидоцентричная антропософия комбинирует не с абстрактными носителями отрешенных «признаков», а с персональностями, утверждающимися по экзистенциальным целям. Она становится телеологичным, герменевтическим знанием, имеющим двухуровневую структуру (см.: Т. 1, 3.2. ч.VI).

Поскольку с первым уровнем более или менее ясно: он - средоточие универсалий, что в силу правила обратной зависимости теоретического и личностного в сознании (чем значительнее удельный вес первого, тем незначительнее удельный вес второго) существенно поднимает планку теоретичности СТ, сконцентрируем внимание на уровне (2).

Первый уровень антропологической квазитеория (префикс «квази» — для обозначения неточности, не строгости, не аподиктичности суждений в формальном смысле) предполагает задание ареалов субъективности. В общем случае (минуя оценку частных исполнений вроде теорий психологических, сексуальных, политических, культурных и т. п. типов) выполнение этой задачи связано с последовательным возвышением мысли от содержательно бедных фиксаций неких поверхностных проявлений субъективности до развернутого понимания ее сущностного назначения. Здесь обосабливаются фазисы:

— «графия» — артикуляция субъективности в феноменологических теориях, полуэмпирических констатациях наподобие веберовский, Фрейдовский, юнговских типологизации;

— «логия» — отличающая деятельность в рамках Б (теоретический базис) сущностная проработка природы субъективных типов — движение от атрибутивных Б, (эмпирический базис) и Б„(операционный базис) регистраций, фиксаций в сторону процессуальных моделей (веберовская, модель социальной динамики от традиционной к рациональной организации); — «гония» — концептуализация генезиса, возникновения, становления субъективности. Применительно к «гонии» имеется явный дефицит идей. Причина — характер субъективности как особой телеологической субстанции, в отношении себя не решающей «откуда», «зачем», «почему». Кто мы такие по природе своей, решают те, кто до нас и после нас. Предшествующие нам отягощают нас онтогенетикой (шлейфы «семьи», «школы», «эпохи»); наследующие нам (представители наследства и наследия) удостоверяют цельность, состоятельность, завершенность нашего явления в мир (реконструктивные онтогенетические проработки с непременной апелляцией к широко толкуемым «хронизму» и «биографизму»);

— «софия» — головоломный метауровень, рефлектирующий вопросы цели, назначения субъективности как таковой. Если человек для истории завершаем всегда, то человечество— никогда. Оно есть ничем не лимитируемый имперфект. Задать смысл, приписать значение, вывести предназначение субъективности возможно post factum. Но никакого post factum в случае человечества нет. Мы встроены в историю и лишены способности выйти вовне: позиция стороннего наблюдателя для представителя человечества по отношению к человечеству недостижима. Отсюда по части «софии» — сугубо некритическая практика, в перекрытии опыта стремящаяся овладеть трансцендентным. Таков, скажем, гегелевский социософский ортогенез, наивные финалистские, провиденциалистским, эсхатологические доктрины истории (хилиастического, коммунистического, либерально-рыночного толка).

Смысл человечества выводим не извне, а изнутри его бытия на базе фиксации капитальных для него ценностей. К ним, пожалуй, относятся: а) продление существования и б) обретение совершенного существования. Тематизация этой сферы подводит к убеждению: нетрадиционная СТ оказывается не только антропологичной, но и аксиологичной наукой; в прямом смысле слова она является универсальной теорией ценностей жизни. Так как ценность человечна, лишь интенция на человеческую ценность делает жизнь ценной; ценность жизни — в воплощенность в ней фундаментальных социальных констант: гуманитарных абсолютов. Свернутое их понятие, обобщенно-объемный образ вводится трихотомией Истина — Добро — Красота. Расчленение Истины и Добра влечет инструментализм. Нынешнее состояние человечества ущербно, ибо инструментально. Разъединение Добра и Красоты дает авангард — превращенную реакцию на бездуховное существование. Современная точка мировой линии человечества несовершенна также и потому, что авангардна-потребительски-бездуховна.

Будущая общесоциологическая парадигма ранга «софии» оконтуривается по вектору соединения «органицизма», «экологизма», «всеединства». Ценно уникальное, а не тиражируемое (предел инструментализма, механицизма). Геоусловия существования человечества хрупки, самоценны (предел инструментализма, консюмеризма). Мир плюралистичен, полифоничен, объединенные в нем особи, культуры, национально-государственные формирования само достаточны, взаимо проницаемы (предел редукционизма, линеаризма).

Второй уровень антропологической квазитеория — описание лиц — сосредоточен на артикуляции деяний индивидов. Взятый единосущно, индивид как таковой — всегда тайна, загадка, проблема; сам по себе он не рационализируем и не концептуализирует. Однако причастность к челощческому делает его внутренний мир понимаемым. Поскольку живут и толкуют жизнь более или менее схожие люди, в отношении партикулярных пластов субъективности вполне оправдан вопрос о характерных приемах их идентификации. В качестве подобных видоопределяющих приемов идентификации не рефлектируемых комплексов интеллектуальной, эмоциональной, моторной природы мы указывали на партиципацию, синхронию, эмпатия (см.: Т. 1, 3.1. ч. V).

Как видно, намечаемая стратегия разработки нетрадиционной СТ — антропологическая. Ее реализация при ближайшем рассмотрении неожиданно натыкается на два препятствия. Во-первых, в предельном смысле у нас нет надлежащей «гонии» — следствие концептуальной разобщенности космогонии, антропогонии и социогонии (см.: Т. 1, 4.3. ч. II).

Во-вторых, ввиду обозначенных выше сложностей имманентно теоретического порядка у нас нет добротной «софии». Социософию в своем завершенном выражении как рефлексия задним числом состоявшегося жизненно-исторического пути человечества невозможна в принципе. «Человечество» для отдельного его представителя есть никогда не завершаемый объект, открытая форма в прошлое и будущее, всегда становящаяся и ни в коем случае не «ставшая». «Человечество» для человека вообще не предмет опыта. Где оно подается содержанием не свершающегося (имперфектного, длящегося), но уже свершенного опыта, там производится иллюзорное, выходящее за пределы и границы науки не верифицируемое натурфилософское конструирование. Апекс его, как отмечалось, — спекулятивная, догматическая платформа социально-исторического финализма, развертывающаяся за счет извлечения искусственных, произвольных связей непосредственно из «высочайшего черепа» «избранных посвященных».

Цель, смысл, назначение человечества, истории выводятся не извне, а изнутри — из погружения в стихию актуального вершения жизни, устроения социальности. Смысл бытия суть само бытие. Оно, быть может, трудно выносимо — неизвестность самопроизвольности вселяет ужас, но этот ужас все-таки предпочтительнее кошмара неизбежности существования. Лучшее и худшее в нас — не от запрограммированность, а от нас самих. Наш бог — бег. Не по проторенной колее, тем не менее и не как попало, — с оглядкой на разумное, доброе, вечное, посеянное в, веках, — Осуществляем мы бег свс6Гв незнаемое ryee.

Итак, два препятствия, затрудняющие исполнение антропологического проекта, — отсутствие респектабельной «гонии» и «софии».

«Живешь, смотришь на людей, и сердце должно либо разорваться, либо превратиться в лед», — печалился Камфор. Ламентация лишается привкуса драматического, если представить, что дело человека связано с его назначением. Такой поворот требует принятия принципиального рамочного условия в качестве предпосылки движения в теме. Разумеется допущение о единстве всемирно-исторического процесса.

Если вставать на единственно приемлемую для нас сравнительно-аналитическую точку зрения и выводить назначение человечества из самого факта человечности, существа человека, надлежит прежде всего оговорить исходное. Исходное же — двуединый вопрос единства истории и его факторов. В отношении первого признаем: мы являемся последовательными, убежденными сторонниками естественно-исторического монизма. История едина: ее унитарность — в объективно-эволюционном возникновении. В отношении второго уточним: опять-таки мы остаемся апологетами естественно-историчности. Говоря откровенно, нам никогда не была близка вероучительная схема Ясперса, обнаруживающая единство истории в мистериях творения богом человека по образу и подобию своему и грехопадения. Сверхъестественное наделяет смыслом, означивает нечто лишь для субъекта, потерявшего вкус к разуму. Те же, на кого мало действует фидеистическая установка, принимают в расчет внешний мир не как фантам, а как данность.

Человек как существо самоценное есть предмет, бытие которого само по себе есть цель, он есть сущее для себя; остальное все — его обслуживающее. С позиций этого не человек — создание бога, а бог — создание человека. Вникнуть в судьбу человека позволяет не сакрализация, а взвешенная диалектическая натурализация становления человека разумного. Подпочва единства истории — не священнодейство, задающее тривиально чудотворный ряд: творение— грехопадение — воплощение — искупление — воскресение; ось жизни в ином — достойном движении к материальной и духовной Раскрепощенность, полноте самореализации через социальный и экзистенциальный прогресс, восхождение к гуманитарно высокому.

 

1.2.  ГУМАНИТАРНЫЕ ОСНОВАНИЯ ИСТОРИИ КАК ПРОЦЕССА

 

Как творится история? Капитальный вопрос дополним уточняющими. Непосредственно? Самовольно? Пряма? Лобовые положительные ответы не снимают проблем, ибо ввиду своей нерефлективности не могут быть вдохновительными. Продумывание характера нашего вершения истории наводит на наполняющий душу сомнениями, разъедающий благополучие безмятежного состояния мысли вывод о не- автоматичности актов жизне исторического творчества. Очевидно, суть в том, что объем конкретного рутинного жизнетока истории не исчерпывает, не покрывает. Четко фиксируемый разрыв между персональными историями и им-персональной историей, снимающей частности лиц универсальностью процесса, влечет понимание: история — нечто большее позитивного самотека эмпирически данной жизни. Одно дело явные перипетии лиц, иное дело — их скрытые функции в жизне историческом творчестве. Драматургия истории, превосходя вопросы судьбы отдельных, пускай, выдающихся персонажей, актуализирует вопросы судеб человечества, государств, наций.

В каком смысле перспективы человечества — в руках людей; перспективы государств — в руках правительств; перспективы наций — в руках народов? Люди не живут интересами человечества, правительства пренебрегают интересами государств; народы отчуждены от интересов наций. Что в итоге? Отсутствие моста от эгоистичного (едва не шкурного), обозримого, вычислимого дела разноплановых исторических лиц к жизне реализующемуся делу истории в целом.

Подытожим. Происходящее в истории «значимо». Между тем в сцепленных с разномастными лицедеями локальными жизне токами бытия «значения» (некоей избыточной относительно тщеты и нищеты обстоящий «метафизики») не найти. В известной мере оно на Ситуативно, сверхэмпиричны. Отсюда практикуемое некоторыми допущение расширяющего онтологию истории транспозитивного её измерения (типа «хитрости» мирового разума), существо которого, однако, в рациональном дискурсе не выразимо.

Возникает сложность, связанная с выработкой адекватных представлений как исторической онтологии, так и способов ее концептуального воссоздания. Оппозиции «историй — истории», «перипетий — судьбы», «эгоистического — функционального», «личностного — державного» и т. п. навевают идею многословности онтологии истории, а именно: за рядовой бессмыслицей, хаосом наличного самотека жизни, за механизмом собственных забот, случайностью черт персонального бывания располагается нечто сущностное.

Каково оно, это — «нечто» и как его выразить языком

теории? Обращаем внимание буквально на головоломный характер подлежащей разрешению задачи: под рациональный дискурс требуется подвести сущность едва уловимую, в терминах ratio едва воплотимую. В поэтических, теологических контекстах в избытке модели, подобно «музыки бытия» (Блок), «телеологического тепла» (Мандельштам), «царства божия», «рока», «фатума», «провидения» и т. д., — на решение данной задачи нацеленные.

о приближает ли к решению метафорическое движение в вечном, задающее соответствующее сопричастия осваемому предмету посредством тропного слога, чувственного наития? Вопрос скорее всего риторический. Сказанное обостряет постановку: возможно ли эксплицировать ресурсами ratio идею много составности исторической (социально-державной) реальности, лишенной явленческих форм и поднятой до высот судьбических? На наш взгляд, в этом нет ничего невозможного.

Высказывает Катаев: «Мир в моем окне открывается, как ребус. Я вижу множество фигур. Люди, лошади, плетенки, провода, машины, пар, буквы, облака, вагоны, вода... Но я не понимаю их взаимной связи. А эта взаимная связь есть...

Это совершенно несомненно. Я это знаю, я в это верю, но я ничего не вижу. И это мучительно. Верить и не видеть! Я ломаю себе голову, но не могу прочесть ребуса». Мир, жизнь, историческая реальность — ребус. В чем его разгадка?

Во-первых, в разведении персонального и социального, которые в вершении исторического не совпадают. Модель мирового разума сепарирует случайное (действования по хитрости) и необходимое (действования по высшим целям). В обход мистификаций аналогична схема рассуждений и при рациональном подходе к проблеме. Мысль отслаивает персональное (явленческое — истории, перипетии) и социальное (сущностное — история, судьба). Иван IV, Петр 1, Сталин жертвуют сыновьями. С позиций здравомысленных рассмотрений это — дикость: отвержение отцом сына — проявление патологии. На уровне жизне отношения просточеловека иного не дано: родитель, отворачивающийся от ребенка, прерывая времен связующую нить, подрывает натурально-эволюционные контуры жизни. В державной плоскости расставляются иные акценты. Масштаб целей, смыслов, помыслов, умыслов здесь конституируется не здравым смыслом, а размахом, размером, величием, грандиозностью общезначимых практических задач. Последнее, сообщая деятельности пафос «священного безумия», поднимает ее над укорененной в здравомысленность «тоскливой пошлостью» (Блок) рядовых дней. Требуя исключительного, история не терпит убогого, серого, бездарного, В анналах остается выдающийся, хоть и грешник, и никогда — бездарный, хоть и праведник. Устроение «никак» в истории не проходит, в чем сказывается совокупная несостоятельность таких фигурантов прошлого, как нелепый последний российский царь, нелепый же первый всесоюзный президент и т.п. Ходульность первых лиц, их поглощенность фамильным («семья» в случае Николая II, «эгобеллетристика» в случае Горбачева) всемерно обессмыслила, обесценила их державные проявления. Каждому — по его делу. Отчего осуждаем, казалось бы, осмотрительный, основательный римский прокуратор Понтий Пилат? Не просто оттого, что «умывал руки», санкционируя казнь невиновного. В гораздо большей степени — оттого, что жил и действовал не по должному, не оправдывал «назначения».

«Назначение» лица — не явленческая перипетия, а судьбическая функция, принадлежащая сфере державного. За что укоряет Сталин Ивана IV? За нерешительность в расправе над боярскими родами в достижении властного абсолютизма: надлежало, дескать, не раскаиваться, не замаливать грехи, а последовательно ликвидировать политических противников. Что же — один преступник упрекает другого в недостатке квалификации? Отнюдь. Дело в разности фамильной (персональной) и державной (социальной) логики. В соответствии с императивами жизне воспроизводства существования первая диктует «не убий». В согласии с требованиями укрепления государственной стати вторая инициирует репрессии, обязывает реализовывать мероприятия карательные. Циньский царь Ин Чжен объединил Китай периода Чжаньго — эпохи борьбы семи царств (Цинь, Чу, Ци, Чжао, Янь, Вэй, Хань) — железной рукой; мерами беспощадно- принудительными, казня в день до 400000 человек.

Вместе с тем никакой необходимости, чтобы «будущее разыгрывало нами придуманную программу» (Герцен), разумеется, нет. Наша мысль, состоящая в подчеркивании расхождения фамильной и державной логики, вовсе не означает апологии мародерства. История легализует величие, а не скудость. По этой причине столь убогим, тривиальным лицам, как Николай II, Керенский, Горбачев, в ней нет места. «Удушливая пустота и немота» — атмосфера историй, а никак не истории.

В пошлой лени усыпляющий

Пошлых жизни м д мудрецов

Будь он проклят, растлевающий

Пошлый опыт — ум глупцов.

«Томительно желанная действительность» творится в руководствовании «значимостями», смыслами высокими, породниться с которыми позволяют не до лоска стертые штампы насилия (мечтания урода Блюма о временах, где «мать не осмелится погладить своих детей, а желающий улыбнуться предварительно напишет завещание»), не стремления, чтоб «все огни погасли», не реабилитация социальных иуд, не простор осатанелого мизантропизма, но счастье ощущать себя человеком. Дабы не сложилось впечатление, будто, по-нашему, в истории остаются одни висельники, укажем на сугубую порочность жестких воплотительных технологий, неизменно обнаруживающих свою непрочность. Первый император объединенной китайской империи Цинь (221 г. до н. э.), принявший помпезный титул Ши Хуанди, практически стал и ее последним императором. Затратность социотворчества, перенапряжение экономики, массовый террор вызвали полное истощение населения, стимулировали фронтальный протест, выразившийся в бескомпромиссном восстании. Преемник Цинь Ши Хуанди Эр Ши Хуанди свергнут в 207 г. до н. э.; скрепляющая империю насилием династия Цинь заменена династией Хань. Если весь народ топнет, будет землетрясение,— гласит восточная поговорка. Причастность к великому важно совмещать с уважением к народу.

Посему, во-вторых, разведение персонального и социального в разгадке ребуса истории дополняется разведением высокого и низкого. Библия повествует: сказал царь — «это ли не величественный Вавилон, который построил я ... силою моего могущества, во славу моего величия». Олицетворение деспотического самовластия — Навуходоносор — утратил человеческий облик, завершил жизненный путь в стаде животных. Материальное воплощение величия — самочинная власть— порочна. Но какова непорочная власть? Что противостоит демону власти в творении истории? По Данилевскому, мощь рока. На коротком отрезке изложения автор «России и Европы», Ретардируя поиск, дважды уточняет: «В том, что мировые решения судеб человечества почти совершенно изъяты от влияния узкой и мелкой политической мудрости деятелей, современных каждому историческому перевороту, должно ... видеть один из самых благодетельных законов, управляющих историческим движением»; «Если человек, употребляя данную ему долю свободы не соответственно с общим, непонятным ему историческим планом событий, начертанным рукою промысла, может замедлить его выполнение и временно исказить его линии, план этот все-таки совершится, хотя и иными, более окольными путями».

Ток истории независим от усилий лиц действующих? Сомнительно. Тот же Керенский, в период с февраля по октябрь выступавший с требованием соблюдения «строгой законности», последуй он установкам какого-нибудь Стучки, утверждавшего, что путь революции состоит в «захватном праве», — и многое свершилось бы иначе. В истории важен поступок, от имени «смысла», «значения» совершаемый. Отсутствие поступка — отсутствие цели, бессмысленность деятельности — подписывает приговор социальным лицедеям, несостоятельным, призрачным фигурантам истории. Однако есть поступки и поступки. Ввиду избытка проектов, служащих лжи, плодящих imitator Dei, не всякий поступок подлежит оправданию.

Поэт творит в вечном, а не в «теперешнем времени», — не уставал напоминать Толстой. Выходя из вечности, поэт деквалифицируется, перестает быть служителем муз, самое поэтом. Соответствующую трагедию дефицита питательной почвы вечного пережили Блок, потерявший ощущение «музыки мира»; Есенин, не могущий стремиться «в вечную сгнившую даль»; Мандельштам (как и Пушкин), утративший способность «дышать» («нельзя дышать, и твердь кишит червями, и ни одна звезда не говорит»).

Дефицит вечности для поэта означает внутренний кризис. Почему? Потому что вечность поэта — его собственный идеал, через призму которого поэт и создает себе вечность. В свете сказанного понятна «эволюционная обреченность» булгаковского Берлиоза — духовного нигилиста, не способного к творческой, а потому лишаемого и натуральной жизни.

С поэтом — более или менее ясно. А как с политиком? В каком времени, как движется, утверждается вершитель истории? На данный вопрос, надо, признать, односложно-однозначного ответа не существует. Правильно фиксировать две стратегии социотворчества, связанные с преимущественной ориентацией на «жизнь» и на «идеал жизни». С позиций гуманитаристики первая стратегия охранительно-конструктивна, тогда как вторая — разрушительно-деструктивна. Одна, нацеливая на освоение реалий, утверждает настоящее, культивирует бытие сущее; другая, направляя на освоение идеалии, отрицает настоящее, культивирует бытие вымышленное. Допустимо ли, сближая политику с поэзией, вершить историю по образу и подобию «вечного» — идеально-потребного, чаемого? Цель исторического процесса, наставляет Герцен,— «каждый данный момент»; цель истории — «мы с вами, плюс настоящее всего существующего». Так допустимо ли хрупкое «теперешнее» класть на алтарь отрешенного «вечного?

Сказанного довольно для извлечения эффекта из проводимых дистинкцию. Некогда Колмогоров обосновывал необходимость двух курсов математики: строгого, нереалистичного, выполненного в языке интуиционизма, и нестрогого, реалистичного, выполненного в традиционном теоретикомножественном языке работающих математиков. В одном воплощается идеал, в другом — опыт. Возвращаясь к нашим баранам, логично констатировать, что на мельницу адекватного вершения истории льет воду ориентация на «жизнь», а не на «идеал жизни».

Стратегия «жизнь» своим идейным подспудье имеет экзистенциально выверенную философию «моментализма», в качестве непреходящего, самоценного поднимающего на щит полноту, глубину, не нерушимость переживаемого мгновения. Моменталистский мир со стержнем «каждое поколение, каждый человек — цель сами для себя» (Герцен) — позитивен, ввиду чего крайне инертен, коснен. Стратегия «идеал жизни» не укоренена в жизнь, покидая реальность, преодолевает ее романтической экстраполяцией, мечтой. Напомним, что в поэтическом — вымышленном, мифическом— мире лица, ввиду своей бессмысленности, духовной тривиальности из идеальности выпадающие, попросту удаляются с авансцены. Таков, к слову сказать, несчастный Берлиоз, подлежащий беспощадной элиминации. (Заметьте: детоубийце Фриде даруют прощение, Берлиозу же — нет). Отталкивающая нелицеприятность конкретных моментов устраняется в мысли простым вытеснением. В жизни также есть место подобному вытеснению в случае, когда, говоря слогом Пастернака, «ампир царствований» оборачивается «вампиром революций». Превращение падких на перекройку действительности по идеалу неуемных властителей в отвратительных бандерлогов — хорошо известный эмпирический факт, обостряет проблему статуса идеала в жизни.

Откуда тенденция навязать мечту, заставить жить по идеалу? Скорее всего, имея корни антропогенетические эффект подражания), она связана со стремлением выработать в ином желательное. Не в себе (что мучительно трудно), а в подобном себе воплотить совершенное — исправить природу в сознательном ее творчестве. Исправить природу посредством подгонки реалий под идеал безболезненно — такое доступно искусству. Что такое искусство? — вопрошает Кинэ: «Задумайтесь над содержанием этого слова. Среди всех обитателей Земли я встречаю одного человека, который сам создает скульптурные образы существ, поражающих его взор... Странное дело, эти образы не простая репродукция существующих форм. Он добавляет, он отнимает, он исправляет то, что есть. Как! Разве природа не кажется ему завершенной? Разве он задумал нечто высшее? Радость, безумие, гений, какое имя дам я этому побуждению? Переделывать самые законченные создания! Не хочет ли он продолжить труд природы? Да, это именно то, чего он хочет... Человек в нетерпении войти в будущее. Он заранее овладевает им в искусстве».

В искусстве. А в жизни? Перекройка природы в искусстве уместна, респектабельна, ибо не насильна, Перекройка, природы в жизни преступна, множит экологические, экономические, социальные катастрофы. Прометеева устроительная гордыня несостоятельна в двух отношениях. В отношении вседозволенности: человек не бог. И в отношении рациональности: жизнь — явление, к рациональному несводимое. Задача искусства — конструировать реальность по идеалу. Если такую задачу вменить политике, возникает производство умышленных, нарочитых форм, несопряженных с реальностью в принципе. От богатства привнесенного в реальность содержания значительность искусства возрастает, политики — убывает. Креативизм в искусстве равноценен проявлению существа творческого как универсально-целостного, свободного. Креативизм в политике равноценен проявлению односторонности, зависимости существа некомпетентного, в жизни несведущего. Игра сил в своей собственной власти без рифмовки с событиями допустима в образной, понятийной сфере, но не в сфере жизненно-практической. События не сковывают искусства (свобода здесь реализуется непосредственно как способность самочинно давать начало событиям) и сковывают политику, решающую, как от идей (идеалов) переходить к событиям.

Искусство не требует почитать свои творения за действительность: элемент условности, иллюзорности в них предзакладывается. В политике все творения действительности реальны; имеющаяся условность подлежит экспертизе фронтальной. «Тоска по идеалу» в искусстве удовлетворяется прямо — актами творчества; в политике косвенно— через логику жизни.

Искусство использует возможности, политика — действительности. Свободе, игре, фантазии искусства противостоит в политике сбалансированность, обстоятельность, осмотрительность.

Сопоставительные ряды оттеняют особенности творческих процедур в поэтической и политической сферах. Высшая смелость человека — смелость дерзания под водительством ума творческого. Но как разнится созидание в рассматриваемых случаях. В искусстве — изобретение, в политике — приобретение. Мир искусства — мир образов, мир политики — вещный, материальный мир. Средство искусства — исповедь, самообнажение, средство политики — сдержанность. Почва искусства — личный опыт, претендующий на общение. Почва политики — коллективный опыт, ставший уделом лица. Искусство — царство «прекрасной видимости» (Шиллер). Политика — царство «неприглядной реальности». Механизм искусства — побудительность мечты. Механизм политики — цензура побудительного порыва.

Что подразумевал Блок, наделяя художника знанием жизни? Скорее всего сам дух творчества, высвечивающий полноту бытия в муках искания. Поэт знает высшую реальность по полету души, наитию. Такого рода знание ценно, однако не эффективно для вершения истории, фактического творения жизни. Парадиз творчества, вдохновение обусловливает прорыв к высокому, но этот прорыв возможно реализовать через жизнь — всесторонностью, глубиной постижения тока жизни. В этом случае поэтические модели «начал» и «концов» заменяются политическими моделями «ада» и «рая». Ад и рай - оппозиции, в границах которых свершается жизнь. Суть в том, что, преследуя частные цели, субъект истории формирует общие смыслы того, как, избегая ада, попасть в рай. В переносном и очень даже прямом значении слова. От великого до смешного — один шаг. Как же не оступиться? Чем выверять деятельность? Не поэтическим, а кристаллизуемым жизнью политическим идеалом. Логика устроения жизни, отметая запах «гари, железа и крови» (Блок), самолично отлагает инвариантное, которое в качестве должного в дальнейшем детерминирует сущее. Социальные явления двойственны натуральны и ценностны. Доказавшие мирскую натуральную состоятельность ценности в последующем приобретают статус императивов. В императиве важна гарантийность, жизне утвержденность. Исторический процесс только потому прогресс, что подчинен гуманитарно оправданному императивному, обеспечивающему жизнь при общедоступности удобств жизни.

Весомость лица в социальной среде или, напротив, «промежуточность человека» определяется его способностью согласовывать конкретный жизненный курс с универсальными гуманитарными параметрами жизни — экзистенциальными, абсолютами. Многие на этом пути не выдерживают высот ответственности: впадают в анемию, волюнтаризм, честолюбие. Окончательный вердикт о вплетении известного имени в венок истории выносит коллективный разум, исходя из основательной проработки существа деятельности в триаде «цель — средство — результат». Естественно, возможны разные исходы, детали которых нет смысла перебирать. Однако важно представлять максимальную нежелательность нерезультативного исхода. Цель в истории оправдывает не средство, а результат. В качестве итоговой формулы, таким образом, недопустимо получать формулу капитана Лебедки на «стакан, полный мухоедства», — удел организующих тараканьи бега, а не жизнь народную, историческую. Таких, как не различимый с управдомом царь, история не сохраняет. Несомненно, по этой причине совокупность знаков «Николай I!», «Керенский», «Горбачев», выводимых нередко не с прописной буквы, встречается взрывной волной насмешки. Протестующе-грустной. Грустной — оттого, что из реальной истории тех, что стоят за ними, — не устранить. Протестующей — оттого, что сделать это необходимо. Как? Народной волей, умудренной очередным страдальческим опытом. Надо полагать окончательным.

Прошли те времена, как верила Россия,

Что головы царей не могут быть пустые,

И будто создала благая дань творца

Народа тысячи — для одного глупца;

У нас свободный ум, у нас другие нравы:

Поэзия не льстит правительству без славы;

Для нас закон царя — не есть закон судьбы,

Прошли те времена — и мы уж не рабы

 

1.3. МЕТАФИЗИКА СОЦИАЛЬНОСТИ

 

«Наука не учит ни о ценностях, ни о целях», — свобода от последних, составляющая пафос стандартной социальной теории (СТ), формирует влиятельную интенцию на толкование феноменов социосферы как чисто «природных явлений». Оформление теоретической социологии, в духе соответственных директив рассуждает Л. Гумплович, оплачивается ясной ценой — выдворением из рассмотрения индивида. В фокусе внимания СТ — не напряжение участков мировых линий человека, а динамика групп, удовлетворяющаязаконам натурального мира. Аналогична позиция Дюркгейма, всей объективистской школы, поднимающей на щит «типы», «факторы», «коллективы» и гиперболизирующей редукционистских методики фиксации материала.

Апелляция к «натурализму», «объективизму» навеяна тенденцией использовать в рассуждениях приемы точных наук, дабы строить, получать каноническую теорию. Однако: теорию чего? Общества без жизне действующей личности? Полноценной модели (онтологии) подобного общества (истории, цивилизации, государства) задать невозможно.

Естественный предел редукционизма (в лице натурализма, объективизма) полагает двойственное движение: от параметров предметной среды, сопротивляющейся деперсонализации, и от способов рефлексия содержащей, субъектнесущей реальности. Каждый умирает в одиночку. Оттого социология смерти невозможна (есть хронология смерти). Жить в одиночку нельзя. Оттого социология жизни возможна. Вопрос в том, как ее развертывать в качестве теоретичной и одновременно смысла жизненной. Стандартная СТ достижением такого единства не озабочивается. Выбор делается в пользу «теории» с конструированием чего-то действительности чуждого, к ней не причастного. В принципе: стоит ли страшиться фиктивных конструкций? Фиктивность — общее и непреодолимое место теории. Та же механика изучает не реальные события-вещи, а поведение искусственного объекта— материальной точки.

Допустима ли аналогия для искомой социологии? Однозначно нет: социальная среда личностна, персоналистична и как таковая должна находить адекватное рефлексивное воплощение. Если социальная жизнь складывается из «самости», «жизни» и «жизни самости», то данные слагаемые не подлежат устранению из теории.

Возвращаясь к сказанному, понимаешь, как ошибался Гумплович, утверждая, будто, скажем, образование государства — «природный процесс», результат животной борьбы за выживание. Подобная этатогенетика, конечно, возможна, но что в ней глубокого? Метафизика социальности должна отвечать глубине осмысливаемой в ее горизонтах предметности.

Дьявол скрывается в мелочах. «Нога познающего неохотно вступает в воду познания не тогда, когда та грязна, но тогда, когда она мелка», — точно высказывает Ницше. Мелководье стандартной СТ проявляется в задании узкой фундаментальной схемы, вводящей как гипотезы существования, онтологические допущения, так и «пункты сосредоточения» мысли, системы отсчета интерпретативной деятельности.

Одномерность онтологии сказывается в элементаризации социальной реальности. Из множества факторов, участвующих во взаимодействии, выпячивается на поверхности лежащая группа причин, которая наделяется исключительностью. К примеру, истоки олигархии выводятся из количественной определенности социального вещества: когда численность организации превышает фиксированный уровень (возрастает с 1000 до 10 000 единиц), начинает-де действовать «железный закон» концентрации власти Михельса. Теоретикам невдомек, что в том же количественном интервале способна материализоваться не олигархия, а демократия, отменяющая близлежащую идею «давление власти на землю— камертон истории». Нечто сходное уместно адресовать марксовой мысли изоморфности способов производства и народонаселения: каждому «исторически особенному способу производства... свойственны... особые законы народонаселения». Откуда вытекает: относительное перенаселение при капитализме обусловливается спецификой капиталистического накопления — пролетариат, «производя накопления капитала, тем самым в возрастающих размерах производит средства, которые делают его относительно избыточным населением. Эго свойственный капиталистическому способу производства закон народонаселения». Тогда как при социализме, где яко-бы полная, оптимальная занятость, получаемая в качестве следствия рационального ведения хозяйства, достигается благоприятная динамика численности населения. Нет и еще раз нет. Законы народонаселения не изоморфны характеру производства. Хорошо известно, что в слаборазвитых странах рождаемость выше, так же, как выше детская смертность (в бывших социалистических странах оба показателя были выше, чем в странах капитализма). Кроме того, имеются демографически разреженные ареалы (Россия), а есть перенаселенные области (Фергана), государства (Китай, Индия), регионы (Европа).

Одно келейность интерпретативного процесса просматривается в презумпции «рациональности» организации мира. Как уточняет Фома, «человеческий закон имеет характер истинного закона в той мере, в какой он соответствует разуму: при подобном подходе он с очевидностью выводится из вечных законов». Идея разумности устройства оправдана по части общего противопоставления общества природе: в первом в отличие от второго действует не стихия, а порядок, закон, регулярность.

«Владыки! Вам венец и трон Дает Закон — а не природа». Отсюда соблазн прямой импликации применительно к нашей отечественной ситуации. Помните:

«Послушайте, ребята,

Что вам расскажет дед.

Земля наша богата,

Порядка в ней лишь нет».

Введи порядок, регуляризуй, все и устроится, образумится. Так ли?

Допущение рациональности мироздания встречает три возражения.

Общее — отрицание разумности исторического универсума. Выразил его Гуссерль: «поскольку вера в абсолютный разум, придающий смысл миру, рухнула, постольку рухнула и вера в смысл истории, в смысл человечества».

Особенное — отрицание разумности российского исторического космоса. Сформулировал его Белинский: ...«все русское может поддерживаться только дикими и невежественными формами азиатского быта».

Единичное — отрицание разумности социальности через противопоставление алогизма эстетизму истории. Провел его Герцен: «я не верю, чтоб судьбы мира оставались надолго в руках немцев и Гогенцоллернов. Это... противно исторической эстетике»; а также: «горе бедному духом и тощему художественным смыслом перевороту». Итак, «жизнь имеет свою эмбриогению, не совпадающую с диалектикой чистого разума». Saltus mentis от «жизни» к «рациональной жизни» несостоятелен. Предпосылка «разумно организованной истории» проходит по такому уровню абстракции, который исключает эмпирическую критику.

Означает ли сказанное, что есть «жизнь» и отрешенная от нее «рациональная организация» жизни? Недвусмысленно и определенно мы готовы признать: означает. Если исключить полулегендарные прецеденты вечевого непосредственно демократического процесса, выражающего ценности живущих людей и достигаемого на узком плацдарме полиса, несомненно, нигде не найдешь примеров жизне ориентированной политики. Имманентной страховки от генерации жизненных аномалий политика (государственная, институциональная, социальная, словом — публичная сфера) не имеет. Тот же Аденауэр победил на выборах под лозунгом «Достаточно экспериментов!».

От одного общественного урочища к другому мы идем не выверенно, конвульсивно. Связность разума и сущего (мира) — капитальнейшая тема, упаковывающаяся в вопрос: в чем скрытая телеология социального (публичного) состояния? Человек разумен. Так. Но строит жизнь не по ratio. Несовпадение одного (жизни) и другого (ratio) давно и откровенно выявлено в понимании. Сошлемся лишь на Канта: «Проблема создания государства разрешима, как бы шокирующе это ни звучало, даже для дьяволов, если только они обладают рассудком»; и Менделеева: «Боюсь больше всего преобладания между членами Государственной думы теоретиков, будут ли они из либералов или из консерваторов, и боюсь потому, что, любя свои созревшие мысли более всего окружающего, они должны предпочесть идейное жизненному, а в законах... (да и не в них одних. — Авт.) это вредно и допустимо лишь в малой дозе».

Зазор между жизнью и ratio. Имея рассудок, возможно создать государство, но как добиться, чтобы не было государства дьяволов. Имея мужей ученых, возможно наводнить ими институты, но как добиться их (институтов) жизне сопряженной, а не отрешенной деятельности. Гарантии. Проблема в них.

Для уяснения путей самоопределения деятельности в мире по созиданию приемлемых фигур жизни очертим круг полномочий ratio в обеспечении salus populis. Оперативный простор применения ratio составляет трехмерное пространство с осями: постановка задачи (1 измерение) — разработка решения (2 измерение) — преобразование реальности (3 измерение). Присмотримся к ним более пристально.

1 измерение: поскольку восприятие действительности окутано облаком нерациональных пресуппозиций — нерефлектируемых пред-усмотрений, пред-мнений, веровательных интенций, идеально-хилиастических схем, полноценное проявление ratio здесь невозможно.

2 измерение: ratio поведенчески двойствен, он - субстанционален и функционален. Получив задание, он постигает сущность и формулирует технологию воздействия на познанную природу вещей.

3 измерение: внедрение технологии сообразно расстановке сил, влиянию событий, игре случайностей, балансу условий.

1 измерение внерационально по генезису, 3 измерение нерационально по конъюнктурному статусу. До-действие и собственно действие с реверансами в область пред-действия и после-действия — за пределами ratio: па крупному счету они вне компетенции теории, научной мысли. Стихия ratio — не цель (1 измерение) и не ценность (3 измерение), а промежуток, связывающий цель с ценностью через субстанциальную технологию, фундированный проект деятельности. Цели и ценности (1 и 3 точки) — выбор демона, не без некоторого сарказма акцентировал Вебер. Язва в том, что, подобно двум мертвым крайним точкам в движении маятника, не описываемым аппаратом механики (неинтересным ей как теории), в предельном выражении цель и ценность — такие же мертвые для теории точки. В триаде «цель — средство — ценность (результат)» наука поглощена опосредование — средством. «Начала» и «концы» не подвластны науке. Она занята «серединой». (Хороша традукция с современной космогонией, в качестве отправной точки космической эволюции допускающей экзотическую «сингулярность», далее — отработанный аппарат модели Большого взрыва с разбеганием галактик (эффект Доплера), наконец, — фактический отказ от томатизации «конечного пункта» расширения.)

Некритическое раздвижение сферы полномочий ratio c приданием ему статуса главного агента устроения посторонних для него областей повлекли крайне опасную практику расколдования мира, жизни сугубо рациональными рычагами науки, техники, бюрократии. Метафизической апологией универсальности ratio как инструмента творения жизни выступил гегелевский панлогизм, объявивший государство (монополиста на институциональную побудительную и принудительную инициативу в социуме) концентратом разумного. С этого момента социальное устроение замасливалось и протекало как разумно-государственное устроение. Разумное, ибо шло по накатанной колее субстанциально-функциональных проектов. Государственное, ибо шло по этатистские методикам активного государственного участия. Возвеличение ratio неожиданно обернулось превращенной практикой социального насилия от имени ratio.

Без всяких нарочитых мазков и предвзятых красок — разум и насилие оказываются на одной доске, бок о бок; они принадлежат друг другу. Основания для столь вызывающей мысли поставляют сокрушительные свидетельства самой жизни. Взять Руссо с его идеей допустимости принуждения к свободе от имени постигнутости условий ее воплощения. Посылки Summum bonum отчуждаются от человека, Носителем их становится не он сам, не бог, а приходящий некто.

Задается новая сценическая обстановка для драмы жизни с непривычным декором — к рампе выдвигается полномочный герой от имени «научно обоснованного» всеведения насильно тянущий куда-то в «светлое грядущее». Немудрено, что из гуманиста Руссо произрастает Сен-Жюст, мародер и висельник по поручению чаемого, желанного, идеального будущего. Позиция «извне» относительно жизни кощунственна, насильна, питает всегда затратную программу «мирового скотопригоньевска» с жестким распределением ролей массы, толпы, стада и поводырей, бестий, вперед смотрящего, всезнающего, просвещенного авангарда. Проект репрессивного облагодетельствования человечества не фантасмагория, это - трагедия нашего времени, трагедия жизни, в которую вносят мечту, как «весь мир содрогнется, сбросит с себя ветхую оболочку и явится в новой, чудной красоте». А итог? Итог - хор давящего кошмара, тот же символ — знамя, только смоченное собственной кровью. Нельзя от высоты идеала «есть друг друга и не конфузиться». Нельзя в погоне за совершенным утрачивать «тонкое, великолепное чутье — к боли вообще». Требования идеала духоподъемные, и характер их исполнения не может быть жалким. Встречу с желанным не может сопровождать чувство «только-то!». Идеал самоценен постановкой. Он располагается в плоскости не идеологии прямого действия, а идеологии аудирования. «В то, что есть, не нужно верить, но то, во что верят, должно быть», — говорит Гегель. Что значит «должно»? Как именно? Наш ответ — не через действие, а его инициацию. Как действовать от имени идеала — неведомо. Сверхзадача — ставить и ставить вопрос, побуждать. Нужно адресоваться к нему каждый день, каждый час, каждое мгновение. Нужно, чтобы он не давал покоя. Тогда мечта сбудется, намеченное достигается. Иначе — не живопись, а «фабрикация украшений», не труд любви и правды, а практика исторических коновалов. Непонимание регулятивной природы идеала, некритическая его онтологизация породили чудовищную культуру горячечного социального трансформ. Один и тот же удар по одному и тому же ранимому месту — удар по естественному самотеку народной жизни, — вот, что дала культура неуемного (идеалом инспирирован ного) преобразовательства. Для иллюстрации довода произвольно, почти наугад возьмем несколько случаев отечественной истории.

1921 год. Оболваненная большевистской пропагандой Красная Армия (КА} начала революционно-завоевательный поход против Европы. Под лозунгами «Даешь Варшаву! Даешь Берлин», «Германский молот и русский серп победят весь мир» пошел натиск на старое, прошлое. Под польской столицей, однако, КА разгромлена. 18 марта между Россией, Украиной, Польшей подписан Рижский мирный договор, по которому Россия уступала Польше Западную Украину, Западную Белоруссию, выплачивала контрибуцию в 30 млн. золотых рублей.

1921 год. Признание Ленина: «Мы думали, что по коммунистическому велению будет выполняться производство и распределение. Если мы эту задачу пробовали решить прямиком... лобовой атакой, то потерпели неудачу».

1931 год. Директива Сталина: «Максимум в десять лет мы должны пробежать то расстояние, на которое мы отстали от передовых стран капитализма. Для этого есть у нас все «объективные» возможности... Пора нам научиться использовать эти возможности. Пора покончить с гнилой установкой невмешательства в производство. Пора усвоить другую, новую, соответствующую нынешнему периоду установку: вмешиваться во все».  

Каков принцип сущностных революционных вмешательств в жизнь?

Французская революция «обогатила» социальную технику гильотиной и тройками ОСО, успешно перенятыми большевиками. Ленин теоретически подводил под социалистическое строительство базу диктатуры — ничем не oграниченной, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненной, непосредственно на насилие опирающейся власти. В концепционных студиях, правда, имелся разброс: то диктатуру осуществляет партия, руководимая дальнозорким ЦК из 19 человек, то волю класса-гегемона проводит диктатор, который «иногда один более сделает и часто более необходим». Предел неопределенности положил Сталин, подведший фундамент диктатуры лица под строительство социализма на практике. Получилось, как у Платонова: грамм наслаждения на одном конце уравновешивался тонной могильной земли на другом.

«Золотое правило» революционного устроения жизни— террор, репрессии, высокий потенциал насилия. «Буржуазия убивает отдельных революционеров, — наставлял Зиновьев, — мы уничтожим целые классы». 9 августа 1918 г. вышел декрет Совнаркома с указанием: «Всех подозрительных в концлагеря». 30 августа того же года начался массовый расстрел заложников. В рекомендациях Минюсту Курскому глава правительства проводит мысль «открыто выставить принципиальное и политически правдивое... положение, мотивирующее суть и оправдание террора, его необходимость... Суд должен не устранить террор... а обосновать, и узаконить его принципиально, ясно, без фальши и без прикрас». Насильственное устроение не может не прибегать к карательным действиям госмашины, — какова связь вывода с задачами социологии, функциями ratio, метафизикой истории, назначением государства? Связь одного с другим самая непосредственная, прямая: деятельность обслуживающих жизнь инстанций не может идти под девизом «жизнь в том, что она исчезает». В этом суть. Острый вопрос — как этого добиться? На уровне абстрактных решений есть ответ в виде императива: искомое социальное состояние (демократия, свобода, парламентаризм, конституционность, права человека и т. п.) реализуется там, где за ним «решительная воля нации не дать править собой как стадом баранов». Следовательно, счастье народа в руках его. Между тем ввиду нередкости раскола государства и народа, окрашивающего цвет жизни последнего в тона трагической обреченности, всплывает поставленная выше проблема гарантий: народу, дабы заявлять волю, нужно создать для того соответствующие (легитимные, институционные, процессуальные и т. д.) условия. Народ говорит тогда, когда его слышат и слушают. Признание люфта в соприкасании государственной и народной воли наводит на необходимость фронтальной рефлексии — что вообще делают и призваны делать государство и народ в ткани материи позитивной жизни. В жизни нужно поддерживать жизнь, а не реализацию схемы (обмирщение программы, реформы). «Наши души развратились по мере того, как шли к совершенству... науки и искусства», — констатировал Руссо. Развратились. Почему?

Потому что за инструментальность одного и другого утратилась, исчезла жизнь. Предметом упований стало безоглядное «улучшение» исходного, изменение по научным, но не утвержденным жизнью методам.

Прозорливый выбор никогда не был так необходим, как сегодня. Выбор не в смысле ставки на отдельный компонент диады «наука — жизнь», а в смысле сомнения относительно состоятельности опекунской позиции науки по поводу жизни. Мир артефактов и артефактов переродил человека. Человек умеет сейчас лишь заводить машины. А там они идут дальше сами — «идут, идут и давят человека».

Дерево приносит плоды, когда не болеет. Жизнь счастлива, когда не искажена ratio. «Только правильное разумение жизни, — отмечает Л.Толстой, — дает должное значение и направление науке... Не то, что мы называем наукой, определит жизнь, а наше понятие о жизни определит то, что следует признать наукой. И потому для того, чтобы наука была наукой, должен быть прежде решен вопрос о том, что есть наука и что не есть наука, а для этого должно быть уяснено понятие о жизни».

Жизнь не духовное подполье, не без законничество, не бунтарство. Жизнь есть воспроизводство самой жизни (вследствие ее само ценности и само цельности) в медленных и наиболее добротных компактных и миниатюрных трудах по содержанию дома, поддержанию потомства, выживанию. Жизнь есть самотек существования в повседневной самоочевидной рутинности малой социальности. Вторгаться туда нельзя. Всяк живет, как может, по своему разумению приоритетов. И имеет на то права, данные ему природой (раз он живет) и цивилизацией (раз он живет в специфичном социально-историческом, политико-государственном локале). Мудрость государства, институтов — не мешать, не нарушая естественного тока «медленной», «малой» жизни, сдерживать скоропалительную инициативу. (Вспомним запоздалое прозрение «Не сметь командовать!», оказавшееся невостребованным.) Говоря грубо, любая внешняя (государственная) инициатива для просточеловека не только не понятна, но и вредна— связана с покусительством на размеренный, налаженный, подкупающий привычностью стиль жизни. Любой реформатор в глазах лица из народа — прожектер, добивающийся то невозможного, то своекорыстного. Как у А.К.Толстого:

«...России предстоит,

Соединив прошедшее с грядущим,

Создать, коль смею выразиться, вид,

Который называется присущим

Всем временам...»

Таким образом, первый случай — волюнтаристские посягательства на жизнь (малую социальность), плодящие зло. Модель самодержавной (кратократический) верховной власти трагична. Тяготеющий к ней Борис признается у Толстого:

«От зла лишь зло родится — все едино: Себе ль мы им служить хотим иль царству- Оно ни нам, ни царству впрок нейдет!»

Самовластья кара — распаденья общего (малой и большой социальности) исход. Трагическая вина Иоанна, по Толстому, — «попрание им всех человеческих прав в пользу государственной власти» (малая социальность приносится в жертву большой). Конфронтация двух типов социальности, как отмечалось, в державной плоскости дает неустойчивую фигуру. Трагическая вина Федора — «исполнение власти при совершенном нравственном бессилии». Вариант, когда оснастка представителя малой социальности не достигает до понятия репрезентанта социальности большой. «Умирай вовремя», — советует Ницше. В государстве (большая социальность) страшен не демон, а серость, убожество. Облачаясь в тогу носителя ответственности, верховной власти, представитель малой социальности берет на себя функции выразителя социальности большой (роль государственного мужа). Это под силу далеко не всякому. Об И. П. Шуйском Толстой говорит: «Такие люди могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять перевороты в истории. На это нужны не Шуйские, а Годуновы». Борис Годунов личность сильная, достойная выступать от имени большой социальности, но не настолько, чтобы отрешиться от непродуманных интервенций в историю (соблазн перестройки мира по своему «разумному» плану). Побеждает не «бремя долга, но радость игры» (Савинков). И это печально.

Второй случай — предсказуемость поведения властной организации на базе отказа от «научно обоснованных» интервенций в историю, жизнь при соответствии личностных качеств представителя малой социальности требованиям к ставленнику социальности большой. Это — раритет власти, носитель которой, избегая вопрошание: «Я царь или не царь?», подводит действия под цензуру жизненной культуры. Жизнь, регулируясь автономными целями и ценностями, при всех починах становится лучше. Данный редкий случай достигает синхронизации малой и большой социальности, обмирщаемой активности лица и совокупного результата истории. Здесь:

«Деяния и помыслы людей

Совсем не бег слепой морского вала.

Мир внутренний — и мыслей, и страстей Глубокое извечное начало.

Как дерева необходимый плод,

Они не будут случаю подвластны.

Чье я узнал зерно, знаком мне тот,

Его стремленья и дела мне ясны». (Шиллер)

Не о жалкой апатичной венценосности, не о кротком постничестве на троне, а о выверенном творении жизни по ее внутренним целям и ценностям, подводимым под описываемый случай, должна учить социология, историософия, метафизика государственности.

 

ГЛАВА 2. СОЦИАЛЬНО-ПОЛИТИЧЕСКИЕ ТИПЫ

 

«Тип» — одна из высших систематических категорий, передающая идею родственности, уподобленности, сходности группы дискретных объектов по основанию некоей общности свойств, признаков, что и оправдывает их объединение во вполне определенные таксоны. Применительно к социальной реальности как реальности, в себе организованной, упорядоченной, иерархизированной правомерно интересоваться зависимостью тех или иных черт, реакций, проявляемых в поведении, от различных детерминант-факторов. В соответствии с этим возможно дифференцировать материал, выделяя инвариантные формально-динамические параметры деятельности. Последовательная агрегация этих параметров в фиксируемых случаях и воплощается в понятии устойчивых сочетаний поведенческих своеобразий политических самопроявлений — политических типов. Историко-политический тип, следовательно, выражает динамические особенности персональной реализации субъектов политики при учете интенсивности, темпа, ритма инициируемых ими процессов.

Способ обусловливания историко-политических черт конкретными причинами крайне витиеват, неоднозначен, не может воспроизводиться одномерными линейными зависимостями. Приемлемой схемой воссоздания каузальной картины генеалогии историко-политических типов является схема фазового пространства, координаты и импульсы которого задаются сложным переплетением физиологических, психологических, социальных и экзистенциальных величин.

 

2.1. Соматика

 

С позиции соматической очевидна связь: биотип — психо-тип — политотип. Здесь действуют те же зависимости, что и в формах движения материи.

Образ, поставляемый пирамидой форм движения материи, по сути имеет репрезентативную и вполне адекватную связь с вопросом историко-политических типов. Последние опосредованы биологическими и психологическими определениями, ответственными за фазы жизненной активности, акцентуации характера, хотя, конечно, к ним не сводятся.

По нейрогуморальному основанию, специфике реагирования симпатикоадреналовой системы на внешние стимулы выделяются:

А-тип (адреналовый), НА-тип (норадреналовый) и А+НА- тип (смешанный). Смысл данной типологии — в увязывании свойств актора с соотношением выделяемых организмом гормонов А и НА. Оказывается, что включаемые в А-тип подвержены повышенной тревоге, ответственности, критичности, неудовлетворенности реальностью; в НА-тип тяготеют к закрытому стилю общения, властности, подозрительности; А+ НА-тип склонны к повышенной эмоциональности, поиску паблисити.

Соматика как сугубо физиологическая подкладка выступает доспозициональным фоном историко-политического поведения: а priori А-тип-реформатор; НА-тип — целеустремленный консерватор; А+НА — артист. Распространение метода адренограмм вкупе с биохимическими, иммунологическими, клиническими и иными медико-биологическими тестами и показателями прояснило бы многие темные места в биографии политических деятелей, несомненно усиливая прогресс каузометрии, позволило бы вторгнуться в практически не изученные пласты мотивационного статуса событий, их локализованности в пространственно-временном континууме, причин девиаций политических карьер, оснастило бы рычагами коррекции сценариев державного поведения.

Идею связи качественных (психических) свойств человека с его органической конституцией пытался проводить Кремер, выделявший пикнический, астенический и атлетический типы телесной организации. Невзирая на отчетливое понимание плодотворности такого увязывания, прямое коррегирование типов телесной организации с типами темперамента выглядело бы натяжкой. В общем смысле справедлив тезис: определенность политических типов детерминируется не физиологически, а экзистенциально и социально, хотя влияние соматики на политику в виде базовых предрасположенностей, диспозиций реально. Основательным в этом отношении представляется подход Павлова, который, развивая предложенную Галеном гуморальную парадигму, выводил черты характера из особенностей центральной нервной системы. Комбинирование акцентированных качеств силы, подвижности, уравновешенности позволило ввести такую классификацию типов:

(1) сильный, неуравновешенный («безудержный»);

(2) сильный, уравновешенный, инертный;

(3) сильный, уравновешенный, подвижный;

(4) слабый.

В дальнейшем на эту типологию налагалась гиппократовская типология темпераментов„выходило: (1) Павловский тип — сангвиник; (2) тип — флегматик; (3) тип — холерик; (4) тип — меланхолик. В политической проекции с типом (1) сближаются Петр 1, Троцкий; с типом (2) — Николай I, Александр Ш; с типом (3) — Александр II; с типом (4)— Петр II, Петр Ш.

Опыт соматического анализа историко-политических типов, многообещающий сам по себе, пока еще очень недостаточен, чтобы укорениться в поисковом сознании. Пределы соматических реконструкций задаются сознанием, что физиологическая сторона, сколь бы важной, интригующей она ни была, все же не определяет принципиальных содержательных черт личности, сказывающихся в структурах восприятия, артикуляции, категоризации, трансформации действительности.

 

2.2. Психики

 

Разделяя идею много-многозначной зависимости психики от соматики, признавая ее качественную автономность, специфичность, будем толковать ее в контексте вопросов политики в качестве динамического параметра, оказывающегося диспозициональной духовной канвой поведения. Психическое в истроико-политическом, таким образом, — преимущественные внутренние интенции в виде устойчивых склонностей, мотиваций, ориентаций, относительно независимые от предпосылок, определенности, содержания конкретной и непосредственной политической самоактуализации. Множество константных психических предрасположений, оттеняя черты личности, определяет виды акцентуации характера. Согласно современным понятиям обосабливаются типы:

 — циклоидный: импульсивная деятельность, регулируемая подчас немотивированной, спонтанной сменой настроения (Хрущев);

— гипертимный: несколько разбросанная деятельность на базе постоянной приподнятости (био стимулированная активность Гитлера);

— лабильный: ситуативная переменчивость темпераментного оснащения деятельности (флюгерная маска Горбачева);

— астенический: склонный к ипохондрии, пассивности, безынициативности, униженности самооценок вид (Иван V Алексеевич);

 — сенситивный: боязливый, вечно испытывающий деструктивное чувство собственной неполноценности вид (Вильгельм I, в бытность которого фактическим правителем был Бисмарк);

— психастенический: отличаемый нерешительностью, мнительностью вид (одолеваемая тревогой Елизавета, ввиду боязни переворота бесконечно переносившая места своего ночлега);

 — шизоидный: тривиальный толстокожий самодур с атрофией сопереживания, дефицитом интуиции в коммуникации (Фридрих Вильгельм I — «фельдфебель на троне»);

— эпилептоидный: с элементами дисфории, раздражительности, агрессивности, конфликтности вид (Павел I);

— параноидальный: имеющий тягу к доминированию, обидчивости, подозрительности, стойкости отрицательных аффектов вид (Сталин);

— истероидный: тщеславно-притворный, привлекающий к себе внимание, полумистический вид (жена Николая II Александра Федоровна, по выражению Кони, «властолюбивая истеричка»);

— дистимный: депрессивный, мрачно настроенный вид (Ричард Ш);

— неустойчивый: подверженный влиянию окружающих, податливый вид (царь Федор Иоаннович);

— конформный недостаточно критичный, не само достаточный вид (Брежнев; Эдуард V; Эдуард VI; Франциск II; Карл IX; Генрих III);

— патологический: физически неполноценный, психически расстроенный (Фридрих Вильгельм IV; Георг III; Бургиба).

Историко-политический тип в чистом виде, как правило, идеалии; на практике фигурируют амальгамные типы, идентифицируемые по сочетанию форм.

В череде значимых типологий динамических характеристик психического находится классификация, получаемая рассечением целостного континуума духовного по основанию преимущественной направленности (устойчивость интенций в относительной независимости от поведенческих контекстов) во вне или внутрь. Так возникает альтернатива Экстравертированный — Интровертированный типов. Первые поглощены миром, импульсивны, инициативны, гибки в поведении, общительны, социально адаптированы (Коковцов). Вторые само сосредоточенны, замкнуты, склонны к аутизму, малообщительны, пассивны, имеют проблемы по линии социальной адаптации (пришедший на смену Коковцов дважды премьер России «его высоко безразличие» Горемыкин). Экстраверты дают открытый (Травкин), интроверты — закрытый (Скоков) тип политика.

 

2.3. Социальность

 

В основу классификации историко-политических типов по разряду социальности положены разные выполняемые субъектами политики значимые функции.

Коммуникативная функция. Феофан-затворник для достижения мирских глубин уходил от людей, заточался в келью. Мироздание политика идет не от уединения, а от обретения опыта в работе еп masse. Метод деятельности политика, о чем говорилось выше, не метод творческого дочерпывания (отход и возвращение с целью углубления, понимания), не странствия (поиск заветного в далеком), не страдания (мудрость от потрясений), а быстрое реагирование.

Политик — временщик, ткущий времен связующие нити. Время — режиссер событий; политик — режиссер времени. «Просточеловека» допускает: «не я виноват, время». Без дистанционных рассмотрении созидающий реальность, наделенный полномочиями политик допускает иное: «время таково, ибо политика такова; не время, а я несу ответственность за происходящее»

Человек пожинает судьбу, политик ее делает. Он — не именинник жизни, а ее творец. Политика — ход в настоящее; сталкивающий с неоднозначностью условий, людей, их связей, но не смеющий вводить в тупик всесильности обстоятельств. Закон превозможения последних — эпицентр политики, реализующейся как техника солидаризации масс, сбитая их в плотную, противостоящую окружению гущу. Политик— коллективный организатор, действующий, как отмечалось, с публикой и для публики. В пределах его компетенции различаются амплуа: коммуникатор, автоном, агрессор, равно применяемые в зависимости от тактики и обстановки. Разыгрывание роли первого плана идет при необходимости достижения эффекта от межличностного взаимодействия (президентский реванш Ширака); второго плана — при важности возвышения над прозой роевой жизни (де Голль); третьего — при решительных действиях против людей (Гоминьдан). Трансформативная функция. История — это лишь «вечное бессмысленное повторение того бедствия, в которое ввергается воля к жизни», — настаивал Шопенгауэр. Если самая высшая власть— умение повелевать собою, то вопрос оптимальности форм активности для воплощения воли к жизни является центральным.

Есть две формы воздействия на реальность, актуализирующие разную степень интенсивности воли к жизни с ходом процесса по нарастающей. Подразумевается эволюция и революция. Одна крепится на тенденции безудержного дерзания; другая сопрягает творчество с гарантиями и границами. Перефразируя Гете, можно утверждать: революционер — часть той силы, что, вечно желая добра, вечно совершает зло. Архимедов рычаг революционера как наместника царя небесного на земле — уничтожающий неразумное мира Большой Разум.

Переход от прошлого к будущему в революционной парадигме мнится как мощный «скачок от стихий к Свету Разума; постепеновщина, парламентаризм — работа лемуров, хоронящих тело Фауста» (А. Белый). В конце концов революция с развиваемых позиций предстает как выражение духовной силы, которая свое собственное искусство почитает за Бога. Только искусство — искус «самый последний, самый тонкий, самый неодолимый соблазн земли» (Цветаева). Искус искусства революции кровожаден. Требует невинных многочисленных жертв.

Революционная перекройка «человеческого муравейника» (Достоевский) по согласованию доктринальных и жизне укорененных форм влечет насилие, где многие ломают шею. Революционер всегда висельник, любящий гибель, любящий ее искони. Порок его сказывается в:

 — насилии: «не приведи бог видеть русский бунт— бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас всевозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка»;

— аморализме: «Революционная мораль есть отрицание морали. Революция аморальна по своей природе, она становится по ту сторону добра и зла... В революционной стихии личность никогда не бывает нравственно активной, никогда не бывает нравственно вменяемой»;

— произвольной беспочвенности: точен Мережковский в страшной свободе, способности отрываться от почвы, от быта, истории, сжигать все свои корабли, ломать все свое прошлое во имя неизвестного будущего, — в этой произвольной беспочвенности и заключается одна из глубочайших особенностей русского революционного духа;

— бесцеремонном отношении к человеческой индивидуальности: все прогрессы реакционны, если рушится человек (Вознесенский). В революционном прогрессе человек рушится. В первой русской революции эсеры, социал-демократы и анархисты убили 5 тысяч правительственных служащих. Только за 1906 г. революционная оппозиция инициировала 800 политических убийств, террористических актов (тогда как у нас говорили о столыпинском терроре). В Октябрьскую революцию подавление личности через жесткие политические технологи стало злобой дня. Как говорится в заявлении ветеранов революции в Президиум ЦИК СССР в 1925 г., «...смертная казнь и административная форма ее применения вошли в нравы управляющих... этот упрощенный и легкий способ управления сделался своего рода нормой, пропитал сверху донизу наш новый бюрократический аппарат и обесценил человеческую жизнь как в представлении управляющих, так и в сознании управляемых»;

— хаотизации жизни: после всех революций, констатировал Бердяев, «Россия полна мертвыми душами и ревизорами... Революционные Чичиковы скупают и перепродают несуществующие богатства, они оперируют с фикциями, а не с реальностями, они превращают в фикцию всю хозяйственно-экономическую жизнь России. Многие декреты революционной власти совершенно гоголевские по своей природе, и в огромной массе обывателей они встречают гоголевское к себе отношение».

Аналогична оценка Бунина: «Как они одинаковы, все эти революции. Во время французской революции... сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый поток декретов, число комиссаров — непременно почему-то комиссаров, — и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все «пожирали друг друга», образовался совсем новый, особый язык, сплошь состоящий из высоко парнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании... Все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций — бешеная жажда игры, позы, лицедейства, балагана. В человеке просыпается обезьяна»;

— коварстве и лицемерии: глубока идея, высказываемая героиней в «Докторе Живаго»: «Помнишь ночь, когда ты принес листок с первыми декретами, зимой, в метель. Помнишь, как это было неслыханно безоговорочно... Прямолинейность покоряла. Но такие вещи живут в первоначальной чистоте только в головах создателей, и то только в первый день провозглашения. Иезуитство политики на другой же день выворачивает их наизнанку»;

— подрыве преемственности: в нашей по большей части революционной культуре много крови, мало истории, что проявляется равным образом на уровнях личностном и социальном. Декабристы доносили друг на друга, как, впрочем, и «разоблачаемые» коммунисты. Духовное, национальное дело также во многом шло как «отрицание»: неблагодарность к созидательной работе предшественников, нежелание почитать даже великих своих людей есть русский революционный грех, неблагодарная черта в нашем ищущем крайности характере (мысль Н. Бердяева). В итоге пресекается традиция, опосредуемая личным и групповым опытом. Печальная формула российского логоса «не то, а... (что?)», где череда пустот не обрывается позитивом;

— ставке на избранных: презумпция революционного прогрессизма, хилиастическая по сути, коренится в авантюризме вымогательства чуда у субъектов «имманентной религии» (С. Булгаков) — та же пресловутая вселенская миссия пролетариата. Вероятно, оттого, что в России не было в чистом виде ни Ренессанса, ни Реформации, ни Просвещения, в ней не утвердился универсальный гуманизм как способ жизни, парадигма уважения человека к себе и себе подобным.

Самое ужасное преступление — не совершать зла, — именно этим и пытается заниматься социальный эволюционен, отрицающий «отрицание» как некую притягательную ценность. Вопреки революционеру эволюционен не отворачивается от возможного, безучастно открываясь невозможному. Используя мощность ударной силы и вихревой поток лишь заранее известных параметров, он уповает на последовательные не затратные улучшения. Настоящее — сугубый кумир эволюционера, понимающего «сегодня» одновременно как проект и требование, систему и метод.

Революционер сражается за идеалы, эволюционер — за людей, пожинающих практику их (идеалов) обмирщения. Революционер обращается к бытию ради преобразования, эволюционер — ради существования. Бороться против зла - значит оказывать ему слишком много чести (Лотреамон). Главное — зла не делать. В эволюционной стратегии отпадает необходимость революционного хождения по водам — в нарушение законов мира творить чудо.

«Сев верхом, коня загонит нищий», — отвергая неугомонный экстремизм трансформаций, рьяность обновлений в полной темноте (революционные перетряски общества, как показывает опыт, идут вслепую; и чем более революционен темп действия, тем более слеп ритм хода. Убедительна квалификация Милюковым петровской реформы: «Она не была делом теоретического обсуждения. Законодатель не пошел в ней дальше, чем требовали неотложные нужды времени, и для их удовлетворения ограничился тем, что попалось под руку»; в ходе преобразований Россия утратила 20% населения), эволюционер отказывается от мантии всезнающего представителя истории. Он требует принятия точки зрения, согласно которой надлежит:

— любить жизнь, а не идею жизни. Этого так не хватает России, реальность которой отличается исключительной и особой лживостью: «Утверждается ложь во имя высших целей; зло оправдывается во имя добра». Лживая репрессивность российской реальности — от действий по идеалу, от жертвенности, требующей превращения проекта в действительность. Дело переменится, когда у нас будет вдоволь места не столько высшим ценностям, сколько «по своим надобностям» человеку;

— не возносить прах до небес, ставя на героические виражи жизни. В программе «религии человечества» Конт говорит о неразрывности цели (прогресс), основания (порядок) и принципа общежития (любовь). Не бывает прогресса без любви и порядка. Героика оправдывает ложь, коварство во имя цели. Лучшие же и прочнейшие изменения «суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений»;

— принять естественность существования. Абсолютный кошмар революции состоит в принудительности. Подлинное же творчество открывается в экзистенция через раскаяние, в социальности через примирением;

— перестать быть заложником высокой мечты, потребного будущего. Бич России — революционность, предающая забвению национальные интересы. Прогресса нет без наследия, почвы в смысле мощных корней, традиций. «Порядок вещей, уничтожаемый Революцией, почти всегда бывает лучше того, который непосредственно ему предшествовал», — обоснованно констатирует Токвиль. Франция накануне Великой революции никак не пребывала в упадке; «скорее можно было сказать в то время, что нет границ ее преуспеянию».

Аналогично Россия в предреволюционный период не лежала в развалинах. С 1893 по 1913 г. население ее увеличилось на 40%, производство зерна — в 2 раза, добыча угля — в 5 раз, выплавка чугуна и стали — в 4 раза, количество студентов превышало число обучаемых в Германии и Франции, вместе взятых. Казалось бы, живи, наращивай, пользуйся, Но... предвкушение неслыханного блаженства вызывало соблазн акселерации будущего.

Что становилось с заложниками высокой мечты, торопителями неизведанного общеизвестно. Преуспеяние и революция несовместимы. Россия выстрадала плавность, мелиоризма, постепеновщину. Русские все время ищут «концы», что придает их жизни колорит тератологический. Пора бы и им понять, что подлинно глубокая политика крепится не на принципах, а на интересах, что лишь в центре такой политики: находится процветающий человек.  

Адаптивная функция. Эту функцию будем толковать широко — как совокупность приспособительных реакций, носящих целесообразный, целеустремленный характер; согласующих цели и результаты, строение, функции и условия среды; повышающих защитные качества; придающих динамичность, мобильность; блокирующих стрессоры, негативные влияния, перегрузки; инициирующих адекватные восприятия, действия; оптимизирующих принятие решений в требуемом темпе при высокой степени ответственности; способствующих достижению гомеостаза.

Общее повышение устойчивости к перепадам жизненных факторов обеспечивается множеством процессов разной адаптационной направленности с совокупностью (в идеале) потребных исходов. Заслуживают внимания варианты:

— непримиримо-воинствующий тип: идиосинкразия на личной основе с тактикой взаимо поедания. Характерное воплощение — внутри- и межпартийные фракционные распри: пикировки Ленина — Мартова; Сталина — Троцкого; Явлинского — Гайдара; ошеломляющая позиция Гучкова, вытекающая из убеждения, что в его партии («Союз 17 октября») «девять десятых — сволочь, ничего общего с целью Союза не имеющая».

— брутальный тип. Заядлому картежнику Маяковскому раз предложили смухлевать — поставить к нулю палочку, дабы получить десять. Маяковский отказался: поставить можно, а потом всю жизнь с палочкой ходи. Диаметрально противоположно действовал воплощение зла и безобразия, дикой неприкрытой подлости римский папа Александр VI, опиравшийся в политике на рычаги подкупа, яда, шантажа, кинжала, обмана;

— тип «мастер взрывать ситуацию». Впечатляющий яркий элемент данного множества — Пуришкевич, который 19 ноября 1916 г. в IV Государственной думе заявлял: «Бывают... моменты... когда должно быть приносимо в жертву все». Хаос в стране «составляет несомненную систему», она «создана Вильгельмом и изумительно проводится при помощи немецкого правительства, работающего в тылу у нас». Серьезное обвинение руководства в коллаборационизме документально не подкреплялось. На что рассчитывал Пуришкевич? На резонансный системный эффект бессознательного, по поводу которого Юнг замечал: «Мы не в состоянии более отрицать, что темные движения бессознательного являются активными силами, что есть силы души, которые, по крайней мере на данный момент, не соответствуют нашему рациональному миропорядку».

К подобным нерациональным активным силам относятся внутренние неисповедимые движения толпы, склонной к «повальным болезням души». Последние неплохо изучил В. Кандинский, отмечавший: «История общества представляет нам... непрерывный ряд примеров, в которых известные побуждения и стремления... чувства и идеи охватывают сразу массу людей и обусловливают, независимо от воли отдельных индивидуумов, тот или другой ряд одинаковых действий. К таким примерам морального и интеллектуального движения масс, порою принимающего форму резкого душевного расстройства, мы совершенно вправе приложить название душевные эпидемии».

Хотя спустя три дня Н. Марков с опорой на факты отвел обвинения Пуришкевича, дело сделалось. Маркова лишили слова, вера в правительство была подорвана. В этом, как и в подобных случаях, радикальна роль суггестии, без изучения которой целый ряд исторических и социальных явлений получает неполное и «частью даже несоответствующее освещение» (Бехтерев);

— стабилизирующий тип. Играет роль буфера, демпфера, гаранта. О Хусейне речь шла выше в связи с темой политического одиоза. Здесь же в отношении Хусейна возникает новый сюжет: будучи лидером мощным, он препятствует распаду Ирака на курдский, суннитский (центр), шиитский (юг) уделы, заставляет иные державы считаться со своей страной, позволяет осуществлять ей влияние на Аравийском полуострове. Функциональная диктатура сдерживает нефункциональную идеологию. Примерно таково же непреходящее место в политике Дэн Сяопина, в отсутствие которого Китаю, скорее всего, не избежать опасности внутренней междоусобицы;

— тип «мастер бить в точку». На опасность стандартов, штампов, трафаретов в жизни указывал даос Чжуанцзы, предостерегавший: «Не действуй всегда одинаково, разойдешься с путем». Во всецело конъюнктурной политике ценно умение вычленять значимые болевые места, давление на которые делает политическую технику особенно результативной. Специалистом по части таких вычленений был Гитлер, строивший курс на эксплуатации популярных в народе представлений. Не пускаясь в детали, сошлемся лишь на святую для народа идею нации, относительно которой глава Третьего рейха цинично утверждал: «Я пользуюсь идеей нации по соображениям текущего момента. Я знаю временную ценность этой идеи».

                           Сенека рекомендовал ограждать себя от воздействий толпы. На политика его рекомендации не распространяются. После убийства Альдо Моро итальянское телевидение передавало: смерть премьера «заслоняет всю остальную действительность, но все же сообщим вам о результатах бегов». Не терпящая остановки непрерывная пульсация тривиальных поползновений толпы хотя и вызывает близкое к безысходному брезгливое чувство «мирового скотопригоньевска» (Трифонов),— жить этим чувством, руководствоваться им — доля политика;

— компрадорский тип. Смердяков сожалел, что Наполеон не завоевал Россию; умная нация поработила бы глупую. Подобные ощущения испытывает всякий компрадор, желающий несчастья собственному народу. Распространенная форма столь низменных настроений — ново русская, имеющая мощное политическое лобби платформа вестернизации России, о которой еще тонкий знаток отечества Блок говорил: «Европейская цивилизация в России никогда не привьется и даже будет встречать такое сопротивление и такую вражда что всем, кто не может или не должен отказаться от нее, придется рано или поздно или погибнуть, или покинуть Россию».

Вопрос о Европе и не Европе применительно к России не стоит в плоскости «сущностной автаркии». Как мы имели случай подчеркивать ранее, существуют обще цивилизационные зависимости, выражаемые схемой фундаментальных социальных констант, гуманитарных универсалий, гражданских инвариантов, родовых абсолютов, и существуют требования почвы, с коими общие места согласуются. Все ценное, что накопила Европа, что нашло закрепление отбором (парламентаризм, либерализм, конституционность, права человека, интенсивный стиль хозяйствования), достойно внимания и творческого заимствования.

Вопрос о Европе и не Европе в отношении России стоит в плоскости «сущностной независимости». В прагматической редакции российские национальные интересы не позволяют ей как великой державе становиться аппендиксом Запада. В методологической редакции проблема приобретает вид обостренной постановки: «Должно ли Славянское племя — член Арийской семьи, равноправной с племенами: Индийским, Иранским, Эллинским, Латинским и Романо-Германским, создавшими каждое свою самобытную культуру, — оставаться только ничтожным придатком, так сказать прихвостнем Европы, или же в свою очередь приобрести миродержавное значение и положить свою печать на целый период истории». Опять же методологически эта крайне острая постановка снимается так:

1. Необходимо принять, что прогресс «состоит не в том, чтобы идти всем в одном направлении, а в том, чтобы все поле, составляющее поприще исторической деятельности человечества, исходить в разных направлениях».

2. Необходимо стать русским, т.е. перестать презирать страну свою, народ свой, и тогда с первого шага все изменится «мы получим, наконец, облик человеческий, а не обезьяний. Мы получим вид свободного существа, а не раба, не лакея».

Национальное дело может быть не компрадорским, а лишь патриотическим общим делом. Иначе — строительство Вавилонской башни, где никто не понимает друг друга (политика антинациональном приватизации и сгрудившиеся вокруг нее политиканы). Лишь по основанию патриотичности надлежит теперь проводить национальную самоидентификацию.

 

 

2.4. Экзистенциальности

 

Со времен Древнего Египта вплоть до современности человек обнаруживал тягу к бессмертию. Первоначально она обретала формы физического (мумификация), затем юридического (документально, процессуально гарантированное волеизъявление) бессмертия. В политике стремление к вечности выражается желанием иметь признание. Желание это определяет глубинную потребность быть личностью.

Раджив Ганди не хотел быть только сыном Индиры Ганди, та в свою очередь не хотела быть только дочерью Джаза харкала Неру. Интенция на совпадение индивида и лица в человеке именуется персонализацией, которая является мощным генератором (над ситуативная, сверхнормативная активность, творческая автоэволюция) и транслятором (межличностное взаимодействие, воздействие, влияние) индивидуальности. Эффект персонализации зависит от глубины, основательности, богатства человека, способов демонстрации им в обществе собственной значимости. С позиций учета личностной мотивации занятием политической деятельностью, стандартов самоактуализации, характера ценностного оправдания социального участия обосабливаются следующие субъективные разряды:

— «семьянин». Под категорию лиц, для которых семья — высшая ценность, подводятся Николай II, Э. Кеннеди, Гор. В их аксиологическом поле доминирует высказанная Розановым мысль о связи Бога не с умом, а с полом. Тогда семья — «самая аристократическая форма жизни»;

— «интеллектуал». Самоутверждение по вектору «мысль» превалирует в варианте Бэкона, Болингброка, Франклина, относившихся к власти как средству познания и самопознания, обретению увлеченно-деятельностного сосредоточения;

— «интриган». Само поглощенность интригой наблюдается в случае Е. Медичи, мадам Помпадур, Талейрана, корысти ради жертвовавших всем и пренебрегавших дельным советом Гнея Помпея: «Всякую власть следует получать раньше, чем ожидаешь сам, а слагать раньше, чем ожидают другие». Тривиальной интриге от персональной невоздержанности, глумливости обязаны мы многим на вид серьезным общественным процессам — блокировкам, пикировкам, войнам трансформациям, расколам, почтившим своим вниманием, казалось бы, столь высокие социальные дела, как освободительное рабочее движение.

«Я знаю Маркса давно, — писал весной 1872 г. Бакунин испанскому корреспонденту, — и всегда уважал его, несмотря на все отрицательные стороны его характера — властность, самолюбие, ненависть ко всем, кто не разделял его убеждений, имел смелость признаться ему, что он не разделяет его теорий и не признает его власти». Из-за интриг Маркса против Бакунина 1 Интернационал фактически распался. После Гаагского конгресса активная часть европейской слагаемой Интернационала перешла на сторону Юрской (пробакунинской) федерации. Другая малочисленная составляющая (немецкая, английская, американская секции) сплотилась вокруг Главного Нью-йоркского (промарксовского) совета;

— «гедонист». Плотские желания не грех, грех — пресыщенность, изощренность, гипертрофичность желаний. Однако, допуская инверсию ходовой максимы, в отношении политиков ясно: что дозволено быку, не дозволено Юпитеру. Даже самые маленькие погрешности кажутся большими, если обнаруживаются в поведении тех, кому доверена власть и поручены дела государства; Чувство жизни — одна из экзистенциальных констант, реализующихся на мировой линии личности. Так как политик — человек, ничто человеческое ему не чуждо. Иное дело, что для политика, который на виду, выполняется закон «убывающих отношений». Проявление «стандартной человечности» (чувственность, желания, привязанности, пристрастия) расценивается как тривиальная слабость. Политика и экзистенция плохо состыкуем. В экзистенция действуют откровения гуманитарной, в политике — социальной реальности. Истинное завоевание в экзистенция — завоевание сердец силой чувства. Истинное завоевание в политике — завоевание разумно обозначенного и понятого интереса силой закона, долга, благочестия (что в качестве непреходящего завета высек на камне Ашока).

Бразильский президент посетил карнавал и этим дискредитировал себя как политика; немилость электората обусловилась его опасением потенциальной карнавализации державостроительства. Статут человека по своим нуждам, надобностям возвращает отставка. Покинув трон, Адриан предался любимому делу — выращиванию капусты. Аналогичное (правда, в другой связи) сталось с Хрущевым, нашедшим утешение в культивации помидоров. Добровольно покинула тенета власти, ушла в мир Кристина Шведская, приказавшая в ознаменование освобождения отчеканить монету с надписью: «Мне этого не нужно и мне этого недостаточно»,

 — «женолюб». С женщиной, говорит Л. Даррел, производят три вещи: ее любят, по ней страдают, о ней делают литературу. В этом ряду нет политики. Нет не случайно. Политика как техника заявления и проведения социального интереса не вправе отягощаться дополнительным идущим от личности интересом — интересом угождать женщинам. «Когда в тебе накопилась жидкость, излей ее в первое попавшееся пустое тело», — советует Персий. «Всякий оплодотворяющий девушку, сотворяет то, что нужно», — выводит Розанов. В незамысловато-грубоватых сентенциях подобного рода выражено правило жизни: мужчина завоевывает женщину, его выбравшую. Перенесение этого правила на политику, разрушая глубокое, подменяет политическую практику практикой фарса.

«И покарал его Господь и отдал его в руки женщины»,— утверждается в святом тексте. В согласии с этим возникают трагикомические выпадения из истории в духе Мессалины, Раисы Максимовны и прочая, стимулирующие крайне неблаговидную, затратную трансформацию общезначимого политического дела в эгоистическое дело политики. Мы уже не вдаемся в традиционно щепетильную для политики нравственную тему: имеет ли право на искушение облаченный доверием нации деятель. С такой проблемой, кстати, столкнулся австрийский президент Т. Клестиль, вынужденный в итоге расстаться и с сотрудницей-любовницей М. Лоффлер, и со своей женой Эдит, с которой его связывает почти 40 лет супружества;

— «рационалист». Разум как способность души — ресурс обоюдоострый. С одной стороны, это — преграда фантазерству, суеверию, «изуверскому, животному произволу, который для нас... является постоянной угрозой», с другой стороны, это — мощное орудие деформации не поддающейся прямолинейной рационализации стихии жизни.

Мы никогда не разделяли мнения Гегеля, безоговорочно заявлявшего: «Единственной мыслью, которую привносит с собой философия, является та простая мысль... что разум господствует в мире, так что следовательно и всемирно-исторический процесс совершается разумно». Это убеждение и понимание является предпосылкой по отношению к построению рациональной истории, но не истории как таковой вообще.

Попытки просветителей (Руссо, Вольтер, Дидро, Монтескье), солидарных с ними государственных деятелей (Робеспьер, Джефферсон, Линкольн) и подвижников-утопистов (Фурье, Консидеран, петрашевцы, Оуэн) через рациональные обсчеты воплотить в жизнь идею страны-разума (проекты «социальной гармонии», «нового социетарного мира», фаланстеров, «поселков общности и сотрудничества») заканчивались безрезультатно.

В гносеологическом смысле «природа любит скрываться» (Гераклит), так что если понятие реальности выводить из доктринальных реальностей, «из единственно возможного опыта, тогда «Вселенная», «Природа» (и добавим — «История». — Авт.), — конечно то же самое, что реальности в их совокупности; однако отождествлять такую совокупность с совокупностью бытия, тем самым абсолютизируя ее, — это противосмысленность».

В социальном смысле, так как власть исключительности захватывает, народ и автономная личность стремятся к своей «нерациональной», неисповедимой реализации. Колоссальную проблему «просвещенный правитель — самостийный люд» обострял еще Лао-цзы, подмечая: «Если бы имел просветленный ум, шел бы себе большой дорогой, избегая кривых путей. Большая дорога совершенно ровна, но народ любит тропинки». «Державный тракт — народная тропа» — история не поставляет никакой однозначности выбора между ними как кратчайшими путями к заветному, желаемому. В онтологическом смысле, как точно высказал С. Соловьев, просвещенный реформатор, великий человек дает свой труд, но величина, успех труда зависят от народного капитала, от того, что скопил народ от своей предшествующей жизни, предшествующей работы. От соединения труда и способностей знаменитых деятелей с этим народным капиталом идет великое производство народной исторической жизни. Каково же, когда труд и способности знаменитостей не согласуются ни с народным капиталом, ни с народной жизненной волей. Народ своеволен, и резонансный эффект от наложения державной энергии на народную — политическая и историческая редкость, что можно видеть на примере опыта отечественного устроительства. В психологическом смысле нельзя сбрасывать со счетов наличие конъюнктуры, фона личности, многоразличных персональных фобий. Взять ситуацию обвала рубля в «черный вторник» 11 октября 1994 г. За девять дооктябрьских месяцев 1994 г. промышленное 1 производство упало на 23% по сравнению с соответствующим периодом 1993 г. В конце лета неплатежи составили около 100 трлн. рублей. Дефицит бюджета выражался 10% ВВП, что угрожало подрывом финансовой системы в целом. «Черный вторник» решал дилемму: 1) сохранить  государственные валютные запасы с возможной дискредитацией реноме власти; 2) обеспечить плавное падение рубля с сохранением лица власти, но созданием угрозы разбазаривания финансовых резервов. Банкиры-профессионалы избрали первый путь, который повлек отставку Геращенко. Толковать случившееся иначе как политический курбет невозможно. Действительно, в течение двух дочерновторниковых недель рубль обесценился на 30%. Никакой жесткой реакции на это не последовало. Падение же за один день 11 октября номинала рубля на 30 o' породило бурю. Объяснения тому сугубо психологические, вызванные идиосинкразией лидеров многих партий к личности председателя Центробанка. Время идет, а политика у нас как была, так и остается доминирующей над экономикой (политика и экономика могут найти точку примирения в справедливости, но это — идеальная ситуация).

В экзистенциальном смысле воспроизводятся, кочуя из культуры в культуру, многие не сообразия, несуразицы вроде неписаного правила времен охоты на ведьм «на одного мужчину — десять женщин». По пятам темных клерикалов шли политики, в наши просвещенные дни спускавшие четкие, рационально обсчитанные разнарядки репрессирования. Резюмируя, ловишь себя на желании солидаризироваться с Ницше, предлагавшим обращаться к искусству, дабы не гибнуть перед рациональной истиной;

— «провинциал». Велика роль в политике персонального имиджа, складывающегося в массовом сознании вследствие направленной психологической обработки под воздействием СМК, но имеющего объективные корни в виде спонтанно проявляющихся мироотношение. Эмоциональная реакция на последние (манера улыбаться, двигаться, подбирать туалет, общаться), собственно, формирует комплексный образ (стереотип) личности.

Безотказным индикатором внутренней культуры, глубины, подготовленности политика, в основе чего в подавляющем числе случаев коренится наше его приятие или неприятие, выступает язык. Тот, кто извращает его, — «предатель по отношению к обществу:

слово — единственное орудие, при помощи которого мы оповещаем друг друга о наших желаниях и мыслях, оно толкач нашей души;

если мы лишимся его, то не сможем достигать взаимопонимания;

если оно обманывает нас, оно делает невозможным всякое общение человека с себе подобным, оно разбивает все скрепы государственного устройства».

В выдержке из Монтеня выделим слова «скрепы государственного устройства». Плохой язык их неминуемо разбивает. Вспомним печально известного первого и последнего президента СССР, пользовавшегося не языком, а каким-то захолустным арго. Засилье бедных по выразительности оборотов, лексических шаблонов, штампов полностью лишало иллюзий по части оригинальности предъявляемых мыслей. Наслушавшись всяческих «начать», «процесс пошел» и пр., подаваемых в обертке неблагозвучной фрикативной речи, невозможно избавиться от ощущения покрывающего тебя налета периферийной слякотности. Картина мира, подчеркивает Н. Комлев, находится не в словах, а в голове; «но слова посредничают в отношениях людей друг с другом, индивида с самим собой и с окружающим миром», языковая деятельность не только помогает формировать сознание, но и составляет часть бытия. Потому важно помнить: чем развитей, богаче язык, тем богаче сознание, вычленяемые с его помощью фрагменты действительности. Поскольку за словом скрыто поле человеческого опыта, можно считать, что словарь индивида соответствует некоторой автономной картине мира языковой личности. Оценка словаря и связанных с ним содержательных картин соответственно развеивает сомнения: носитель провинциальной казенщины, стилистической беспомощности в языке не имеет прав на причастность к высоким атрибутам власти;

— «аскет». Воздержанность, строгость в отношении к жизни, самоограничение в доступе к мирским соблазнам во властном аспекте со всех точек зрения инспирирующая, но практически трудновоплотимая линия. Человек, вслед за Франциском Ассизским принимающий «я нуждаюсь в малом, и в этом малом я нуждаюсь очень мало», оказываясь выведенным из-под пресса плоти, не будет человеком пристрастным, склонным делать себе исключения. Свобода приходит не через полноту удовлетворения. желаний, а через их разумное обуздание. «Видеть, как помрачаются трагические умы, и быть в состоянии смеяться над этим, несмотря на глубокое понимание, волнение и. сочувствие, испытываемые тобою, — божественно», — констатировал Ницше. Соглашаясь с ним, можно посетовать: то божественное чувство посещает единицы, каким, вероятно, был М. Ганди;

— «апатик». Недеятельный, склонный к непротивлению синтетический тип, конкретизируемый формами:

а) созерцатель — безучастный соавтор отечественной трагедии, родившийся в день Иова Николай II, безропотно несший крест (как он сам полагал. Богом данный) страдальца. Подобная личностная роль незавидна. Как пишет Мунье, «призывать к свидетельствованию, когда необходима эффективная: деятельность, уводить чистые души доверивших себя Богу от активной жизни в катакомбы значит заявлять о своей слабости, а может быть и о болезненной склонности к поражению, какие бы оправдания при этом ни выдвигались»,

б) непротивленец — последовательно сохранявший верность индуистскому вероисповеданию М. Ганди, ориентировавший на поиски истины ненасильственным путем. Именно в этом значении, которое Ганди придавал любви и ненасилию (сатьяграхи), — уточняет его последователь М. Кинг, - находится метод социальных реформ — «единственный морально и практически нравственный метод, доступный угнетенному народу в борьбе за освобождение»,

в) пустозвон — забалтывающие политические, жизненные значимости Керенский, Горбачев, подтверждающие правило, что «человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и шестьдесят лет, чтобы научиться держать язык за зубами»

— «авторитарист». Едва ли не универсальный (в виде трудно обуздываемых глубинных интенций), обусловленный влечениями подсознательно о (садомазохистские комплексы) тип, для которого реальны лишь два пола — сильные и бессильные: «сила автоматически вызывает его любовь и готовность подчиниться независимо от того, кто ее проявил... И так же, как сила вызывает его «любовь», бессилие... автоматически вызывает его презрение».

Стихия авторитаризма — бесформенная толпа, где, по Бехтереву, «происходит утрата индивидуальности, откуда необычайная склонность к подражанию и подчинению внешним воздействиям, как в гипнозе. Психическими же основами этого бессознательного подражания является концентрированное внимание и сужение индивидуального сознания». Авторитаризм питается неустойчивым, податливым настроением сбившихся в толпу масс. Толпа как деиндивидуализированная субъективная стадия в модусе «утраченного мышления» в атрофии рефлективных способностей не имеет мужества взять на себя свои терзания. Неуверенный ни в чем доверяется всем. Сомнение вызывает тягу к подчинению «сильной руке», что в свою очередь (компенсация неуверенности в подавлении) усиливает тягу к доминированию над другими. Таковы, к слову сказать, глубинные корни нацизма в антропологическом измерении.

Безусловно потворствует авторитаризму переразвитая в современности индустрия промывки мозгов, пользующаяся изощренными методами оболванивания через промышленную, торговую рекламу и политическую пропаганду. «Эти методы, — уточняет Фромм, — побуждают нас покупать вещи, которые нам совсем не нужны и которые мы не хотим приобретать; вынуждают нас избирать тех политических деятелей, которых мы никогда не избрали бы, если бы полностью контролировали себя. Эти гипнотические методы... представляют... серьезную угрозу психическому здоровью, особенно ясному и критическому мышлению и эмоциональной независимости. Обрушивающаяся на население реклама, с ее чисто суггестивными методами, характерными прежде  всего для телевизионных коммерческих фильмов, является, одурманивающей.

Специфический результат воздействия этих суггестивных методов состоит в том, что они создают атмосферу полузабытья, когда человек одновременно верит и не верит происходящему, теряя ощущение реальности». Панацея от дереализующего полузабытья пропагандистской суггестии — мыслительная критика жизни, становящаяся все более урезанной, подручной, эфемерной перед ненасытным Левиафаном техники, бюрократии, власти;

— «беспринципный карьерист». «Характер только выигрывает от смело накладываемых теней», — делился своим пониманием способов задания художественной реальности Толстой. Речь, подчеркнем, идет о реальности именно художественной. В политике тени в характерах вызывают содрогание, как, скажем, в случае затемненной фигуры мастера политического предательства шпиона Фуше, служившего и республике, и Наполеону, и Бурбонам и побывавшего в роли совершенно разных людей — члена Конвента и герцога Отрантского;

— «мессия». На роль пастыря, патриарха нации с малых лет в семейном кругу готовили З.Гамсахурдия. Однако, оказавшись президентом независимой Грузии, он не стал спасителем своего народа. Не стал потому, что никогда не был и не мог быть глубоким политиком, понимающим, отстаивающим национальные чаяния, волю. Истоки трагедии Гамсахурдия, как и корни классической трагедии, в двоякой мотивации — роком и собственным выбором.

Роковые моменты просматриваются в возрастных кризисах (3 года, 6 — 7 лет, 10 — 11 лет), когда ребенку и подростку в тбилисском доме отца «Колхидском замке» внушали недетскую, порочную идеологию личной исключительности. Изъяны персонального выбора определяются необходимостью нести некогда приданное имя избранника, которое как в своих глубочайших элементах, так и в разыгрывавшихся на поверхности явлениях обусловливало фрондерство, диссидентскую позу. Модусом жизни в этом контексте становилась Борьба. Против всех. За себя.

Испытанное противопоставление себя всем — стандартные варианты демократической и националистической карты. Их и разыгрывал в свою недолгую физическую и политическую жизнь Гамсахурдия. Планы надменного (Звиад в переводе с грузинского — «надменный») человека поначалу хорошо и легко сбывались. Итогом периода диссидентства (по случайности совпадения) стал общий крах тоталитарной коммунистической системы, что представляло предмет борьбы как личностной, так и народной. Далее, однако, персональное и национальное дело сугубо разошлись. Народ желал свободы и процветания, Гамсахурдия желал личной славы и власти. В конце концов в Грузии стал формироваться не демократический, а тиранический полуфеодальный режим. Усилились междоусобицы, корыстная вражда кланов, венчавшиеся январской (1992 г.) братоубийственной столичной драмой. Гамсахурдия оставил народ, оставивший своего лидера.

Прецедент несостоявшегося президента диссидента-демократа назидателен в нескольких отношениях.  

Во-первых, нельзя осуществлять национальное устроение по априорным схемам (доморощенная детская мечта о Грузии — воздушном «Колхидском замке»). Рано или поздно из мелководья доктринального мифотворчества проступит убийственный синдром — «отчаяние творца, неспособного поверить в предмет своего творчества» (Вейдле). И тогда — кровопускание как компенсация личностного провала (чеченская антинациональная фаза государственной деятельности Гамсахурдия).

Во-вторых, нельзя доверять нити державные диссидентам — до мозга костей не нативистам и индивидуалистам, падким на узколобую штирнеровскую фронду: «...прочь всякое дело, которое не есть мое дело, мое вполне, безусловно! Вы, может быть, думаете, что моим делом по крайней мере должно быть «доброе дело»? Что такое добро? Что такое зло? Ведь мое дело, моя цель — это я сам. Я же — вне добра и зла. Ни то, ни другое не имеет для меня никакого смысла. Для меня нет ничего выше меня».

В-третьих, нельзя делать ставку на мечтателей-мизантропов, которые, по выражению Флобера, подобно баядере средь благовоний, погружены лишь в одинокие и небезобидные свои грезы;

— «эгоцентрик». Воплощение авангарда в политике, стягивающей центр общества на себя. Ядро личности образует утрированное себялюбивое кредо: «Спасибо мне, что я у вас есть». В кругу базовых эгоустановок — тенденции избегать критицизма, повышать самооценку, завоевывать расположение, достигать максимального успеха, быть на виду, поражать громадьем наполеоновских планов (посул мыть сапоги в Индийском океане) и т. п. Авангардизм политических эгоцентриков сказывается и в заведомо модернистской методе разваливать традиции, устои. Небезынтересна антропологическая определенность фашизма. Оказывается, Маринетти был поэтом-футуристом, Гитлер — художником-сюрреалистом, Розенберг — архитектором пролеткультовцем; — «фаталиста О невероятно-необъяснимых исторических совпадениях речь шла выше. Очередной приковывающий внимание к себе феномен из этой серии — предпоследний Генеральный секретарь ЦК КПСС К. У. Черненко. По наблюдениям В. Легостаева, он стал Генсеком 13 февраля, пробыл в этой должности 13 месяцев, его тело предали земле 13 марта, ровно в 13 часов по Москве. На этом магическая роль отмеченной печатью чертовой дюжины фигуры Черненко в отечественной истории не заканчивается. Он стал первым лицом в партии практически случайно в результате стечения обстоятельств. Для стабилизации ситуации между противостоящими группировками Романова и Горбачева в феврале 1984г. было решено выдвинуть на предводительское место буферную во всем невзрачную и неперспективную, но всех устраивающую кандидатуру Черненко. На втором после Пленума ЦК заседании Политбюро новый Генсек предложил руководство Секретариатом ЦК Горбачеву. Предложение диктовалось соображениями чисто тактическими — не обострять отношений с Устиновым и Громыко, ревнителями Романова. Для Черненко, продолжателя кадрового курса Брежнева — Андропова, Романов был ближе. Но — и такова в истории непредсказуемая роль случая — 1 в угоду тактическому пасьянсу прошел Горбачев. Пост куратора Секретариата ЦК — не формальный, соответствующий в табели о рангах статусу второго секретаря— преемника (так было в случае Андропова и самого Черненко). Спустя год преемник и занял предуготованное ему предшественником — невольным патроном властвующее место. На этом примере игры судьбы убеждаешься, что в корне ошибался Спиноза, полагавший, будто «люди все делают ради цели, именно ради той пользы, к которой... стремятся»;

— «фат». Самодовольство, самовлюбленная ограниченность сильно расходятся со всеми презумпциями личностного интерьера власти — взвешенностью, осмотрительностью, трезвостью, основательностью и т. д. Тем не менее фатовство в политике — реальность. Великий человек власти не домогается, трудясь на некоем особом поприще, пребывая ли в спокойном равновесии всех своих сил, «всегда могуществен на особый и непроизвольный лад». Не таковы, однако, многочисленные политические магнаты (от Филиппа Араба до Туркменбаши), устремленные к власти как средству пребывания в синекуре;

— «тертый калач — аппаратчик». У Ельцина за год до выборов шансы сохранить президентство, близкие к нулевым. Народ не простит ему развал страны, ограбление населения, расстрел Дома Советов, Чечню. Если Ельцин под давлением функционерной камарильи решится-таки баллотироваться, путь к успеху один — трансформировать государственный статус России с денонсацией Беловежского пакта, совместно с Белоруссией и Казахстаном конституировать Евразийскую межстрановую структуру (уния, конфедерация, союз). Схема такой структуры интересна в теоретикомодельном плане.

У трех президентов (Ельцин, Лукашенко, Назарбаев) по разным причинам сложились весьма непростые отношения со своими народами. Единственная возможность выправить положение — синхронизировать курс с объективной логикой больших геополитических пространств, диктующей для евразийского поля императивы политической солидарности, экономической интегрированности. Перед нами уникальный случай, когда субъективные эгоистические интересы (пролонгация личной власти) вполне совпадают с объективными геополитическими требованиями. Три малоперспективных государственных лица могут и сохранить власть, и ее упрочить;

— «геронтократ». Утрата свежей кроны жизненной листвы в политике с естественным старением не совпадает. Пеняя на зеркало, само исчерпаться можно задолго до лет преклонных. К тому же случай Рейгана (отставка в 75 лет), де Голля (отставка в 79 лет), Черчилля (отставка в 81 год), Аденауэра (стал канцлером в 73 года, занимал этот пост до 87 лет) демонстрирует, что возраст политике не помеха. И все же глубоко прав элегантный Макмиллан, говоривший: «Бывшие партийные лидеры не должны уподобляться старым актерам, которые, явно проявляя признаки своего возраста, продолжают околачиваться в артистическом фойе». Дело, разумеется, не в возрасте, а в с возрастом притупляемом чувстве жизни. Потому важно, не испытывая судьбу, вовремя, изящно уйти. Как Черчилль, как Эттли. Причины отказа от политической роли могут быть разными: состояние здоровья (Вильсон), политический кризис (Иден). Однако заслуживает одобрения феномен — добровольное решение как проявление самокритичности, партийной, гоcyдарственной этики, стремление не препятствовать другим быть лучше. Этого крайне не хватает отечественным политикам, которые, наверное, хотят, как лучше, а делают, как всегда. Не потому ли в обществе нет-нет да пробиваются сетования: вот если б Ельцин сошел после августа 1991-го, вот если б Руцкой сошел после октября 1993-гo...;

— «эксплозивный тип». Склонный к взрывоподобному неуравновешенному поведению. Психологической подоплекой специфических качеств данного типа является чувственная несдержанность, импульсивность, политически нейтрализуемая культурой отлаженного парламентаризма. Непристойная беспардонность, хулиганство, рукоприкладство с политической деятельностью несовместимы, хотя не могут считаться здесь раритетами. Никаких общих мест в политике, исключая императивы, не бывает. В конце концов, все зависит от совести, чувства само достоинства, порядочности конкретного лица. По мотивам этическим не считал возможным критиковать Макмиллана Иден, сходно поступал Киннок в отношении Смита. Иную линию заявлял Хит по поводу Тэтчер, а Тэтчер — по поводу Мейджора. Партийная причастность, как видно, роли не играет, роль играет каждым усвоенная, востребуемся мораль. Вместе с тем фундамент этот крайне зыбкий. Помимо и наряду с духовно-практической причастностью к высокому, как отмечалось, нужны отшлифованные процедуры державной коммуникации. В России, где массовая партийно-политическая жизнь началась после высочайшего Манифеста 17 октября, никаких традиций, процедур цивилизованного парламентаризма, в общем, не было. Характерны некоторые эпизоды из опыта предреволюционной IV Думы.

Октябрист Шубинский поддержал документальное обвинение в адрес кадетов об их финансируемой Финляндией антидержавной деятельности. Речь его оборвал лидер кадетов Милюков, выкрикнувший: «Мерзавец». В обмене колкостями принял участие черносотенец Пуришкевич, завопивший на Милюкова: «Скотина, сволочь, битая по морде», Занявший оборону Шубинский от себя присовокупил: «Плюю на мерзавца». В «диспут» вмешался трудовик Керенский, квалифицировавший Шубинского как «наглого лгуна». Вторично безапелляционно высказался Милюков: Шубинский «негодяй». Пуришкевич поддержал октябриста: «Шубинский, браво».

Ведший заседание Коновалов внес предложение: за непарламентскую риторику всех четверых выдворить из зала. По результатам голосования трех устранили, Шубинского как «жертву» нападок оставили.

Неплохой прием избежать подобных досадных коллизий — эвфемизация, поставляющая ресурс сохранения маски благообразия. Как у Горького в «Варварах». «Раньше говорилось — ябеда, а теперь... корреспонденция»;

— «дискредитированный тип». Велико значение в политическом имидже таких черт, как «чистота», «незапятнанность». Счет не только относительно реальных (Берлускони), но и мнимых афер оказывается катастрофическим. Сошлемся лишь на отдельные примеры из отечественного недавнего прошлого.

Военный министр (1909 — 1915 гг.) Сухомлинов был снят, арестован, посажен по наветам Гучкова и объявившим его коллаборационистом, «германским шпионом». Спустя время выявилась его полнейшая невиновность, но государственного деятеля не стало. Нечто подобное проделали с Романовым, лишив его политического будущего через пропагандистскую фальшивку о бытовой нескромности (мифическое использование на свадьбе дочери национального достояния — сервиза эпохи екатерининской).

Специалистом по такого рода фальсификациям был Милюков, вслед за Гучковым обвинявший в измене председателя правительства, императрицу. Как он впоследствии признавался, в каждом случае он предоставлял слушателям решить, «глупость» это или «измена». «Аудитория решительно поддержала своим одобрением второе толкование — даже там, где сам я не был в нем полностью уверен. Эти места моей речи особенно запомнились и широко распространялись... Осторожно, но достаточно ясно поддержал меня В. А. Маклаков. Наши речи были запрещены... но это только усилило их резонанс. В миллионах экземпляров они были размножены... и разлетелись по... стране. За моей речью утвердилась репутация штурмового сигнала революции»;

— «романтик». Героика, активистский пафос самоутверждения хороши в духовном, но не политическом творчестве. Явным романтиком от политики был Гучков, постоянно искавший приключений. В молодости он путешествовал на Тибет, встречался с далай-ламой. Служа в Забайкалье, дрался на дуэли. В Африке был участником англо-бурской войны, испытал тяжесть английского плена. На Балканах со стороны македонцев сражался против турок. В период русско-японской войны как уполномоченный Красного Креста на Дальнем Востоке попал в плен к японцам. Неординарность личности Гучкова безотносительно к перипетиям судьбы проявилась в нетрадиционных способах борьбы на политическом поприще. Дискредитация Сухомлинова шла приподнято-романтически на возвышенно- патриотической, но без документальной волне.

Подтасовка и мошенничество позволили снискать Гучкову славу большого спеца в военном деле. В 1915 — 1917 гг. он побывал председателем Центрального военно-промышленного комитета, с февраля 1917 г. — военным и морским министром Временного правительства. Никакого особого прока в его деятельности державе, однако, не было. Бродильный фермент романтизма в неавантюрной политике избыточен.